Тут-то всё и случилось. Взвод просто взорвался. Произошёл коллективный эмоциональный взрыв людей, доведённых до крайнего предела. Они вышли из-под моего контроля, да и себя самого я уже не контролировал. Отчаянно стремясь поскорее добраться до высоты, мы с дикарским гиканьем пронеслись до конца деревни, яростно разрушая всё на своём пути, поджигая хижины с крышами из пальмовых листьев, забрасывая гранаты в бетонные дома, которые мы не могли предать огню. Обезумев, мы продирались через живые изгороди, не ощущая уколов колючек. Мы ничего не ощущали. Нам уже было всё равно, что происходило с нами, не говоря уж о других. Мы не обращали внимания на крики и мольбы жителей деревни. Ко мне подбежал какой-то старик и, схватив меня за рубашку, начал повторять один и тот же вопрос: «Тай сао? Тай сао?» Почему? Почему?
— Пшёл ты к чёрту, не мешай, — сказал я, отрывая от себя его руки. Я схватил его за рубашку и с силой швырнул на землю. Я будто бы видел себя самого в кино. Старик остался лежать там, где упал, с плачем повторяя: «Тай сао? Тай сао?» Я рванул по направлению к подножию высоты, которая была уже совсем рядом.
Большинство бойцов во взводе уже совсем не понимали, что творят. Один морпех подбежал к хижине, поджёг её, побежал дальше, развернулся, бросился в огонь и вытащил оставшегося в хижине человека, гражданское лицо, после чего побежал поджигать следующую хижину. Мы словно ветер пронеслись по деревне, и к тому времени как мы начали подъём на высоту 52, от деревни Хана осталась лишь выжженная полоса, где дымился пепел, стояли обугленные стволы деревьев, листву на которых уничтожил огонь, да валялись кучки раздробленного бетона. Изо всех безобразий, что я повидал во Вьетнаме, это зрелище было одним из самых безобразных: разложение моего взвода, когда из группы дисциплинированных солдат он неожиданно превратился в шайку поджигателей.
Взвод вдруг вышел из этого взбешённого состояния, почти моментально. Стоило нам оставить деревню позади и вдохнуть чистого воздуха на вершине высоты, как наши головы прояснились. До нас довели, что рота Миллера после ударов с воздуха подавила пулемётные точки противника, хоть и понесла большие потери. Рота «С» получила приказ оставаться на высоте 52 всю ночь. Мы начали окапываться. Позади нас продолжала пылать разрушенная деревня Хана. С другой стороны поднимался дым, с того участка, где провела бой рота «D», и из леса, по которому отбомбились самолёты в первый час боя.
Мы копали окопы в тишине, и тишина эта казалась странной после пятичасового боя. Мой взвод снова можно было назвать взводом. Спокойствие окружавшего нас мира гармонировало с охватившим нас душевным спокойствием, столь же глубоким, как недавняя ярость. Мы, можно сказать, наслаждались этим душевным успокоением, но не смогли бы его испытать, когда б не разрушили ту деревню. Казалось, что сожжение деревни Хана было вызвано некоей эмоциональной необходимостью. Произошёл определённый катарсис, избавление от груза, накопившегося за несколько месяцев, полных страха, тоски и напряжения. Мы излили собственную боль, заставив страдать других. Однако это облегчение было неразрывно смешано с ощущением вины и стыда. Мы снова стали людьми, и к нам вернулись человеческие эмоции. Нам было стыдно за то, что мы сделали, но при этом не верилось, что мы сделали это на самом деле. Происходившие с нами изменения, из дисциплинированных солдат в необузданных дикарей и обратно, протекали настолько скоротечно, и так глубоко нас затронули, что последняя часть боя представлялась чем-то произошедшим будто бы во сне. Несмотря на явные свидетельства обратного, кое-кто из нас никак не мог поверить, что весь этот разгром был учинён именно нами.
А вот у капитана Нила никаких сомнений не было. Он обрушил на меня свой праведный гнев и предупредил, что если подобное повторится, я буду незамедлительно отстранён от командования взводом. Но в предупреждениях я не нуждался. Меня и без того уже тошнило от всего — от войны, от того, что война делала с нами, от себя самого. Глядя с высоты на пожарище, на остовы домов, я ощущал, как чувство вины ложится на душу тяжким грузом, не легче самого тяжёлого из тех, что мне приходилось когда-либо таскать. Мне не давало покоя не только бессмысленное уничтожение деревни Хана, но и то, что на протяжении всего того боя, начиная практически с того момента, когда начали рваться первые мины противника, я находился во власти тёмных, разрушительных сил — меня охватило неуёмное желание уничтожать, порождённое страхом того, что меня самого могли уничтожить. Я с наслаждением наблюдал за тем, как убивали того вьетконговца, что выскочил из кустов. А когда мне казалось, что я вижу себя самого как на киноэкране — это было страннее всего. Одна часть меня совершала некоторые поступки, а другая тем временем наблюдала со стороны, и увиденное её поражало и ужасало, но предотвратить творившееся она была не в силах.
Копаться в себе я мог сколь угодно, но факт оставался фактом: мы без нужды лишили жилья примерно две сотни человек. Никакие самокопания не заставили бы новую деревню вырасти на пепелище. Они не могли ответить на вопрос, который я задавал себе снова и снова, равно как и облегчить чувство вины, лежавшей на душе тяжким грузом. Обычные доводы и обоснования тоже не помогали. Да, та деревня явно была под контролем противника, она была в равной степени и населённым пунктом, и вьетконговским складом. Да, сожжение схрона была законным деянием на войне, и пожар от этого возник случайно. Да, позднее деревня была разрушена людьми, находившимися в крайне ненормальном состоянии, на войне постоянно случаются крайние ситуации, и солдаты часто совершают на войне из ряда вон выходящие поступки. Но все эти банальные истины никоим образом не снижали ощущения вины и не отвечали на вопрос: «Тай сао?» Почему?
Ночью на нашем участке было тихо, на участке роты «D» шуму было больше. Санитарам в роте Миллера пришлось оказывать помощь большому числу раненых, и у них кончился морфий, а вертолётов для эвакуации убитых и раненых не было. Поэтому они пролежали там всю ночь, трупы распухали, а раненые стонали, потому что морфия не осталось.
Перед самым рассветом вьетконговцы предприняли слабую попытку атаковать оборонительные позиции батальона, но были отогнаны миномётным огнём. Через некоторое время прилетели вертолёты, чтобы вывезти раненых и восполнить наши запасы продовольствия и боеприпасов. Они зависли над высотой 52 и, пока старшие экипажей выбрасывали припасы из дверей, вьетконговцы с позиций за рекой обрушили на них настоящий шквал огня из автоматического оружия. Мы дали в ответ несколько очередей из пулемётов. Пули, не долетавшие до берега, взметали фонтанчики на воде, светившейся золотом в лучах восходящего солнца.
Война продолжалась.
Глава восемнадцатая
Нас разбирал весёлый смех -
Там жизнь была нелепей смерти.
Что совесть? Просто режешь всех,
Крутясь в зловещей круговерти.
Уилфред Оуэн «Apologia Pro Poemate Mea»
Взбираясь цепочкой по тропе, которая вилась посреди чахлой тропической поросли, окружавшей заставу, шесть человек, составлявших патрульную группу, шагали словно босиком по битому стеклу из-за гниющих ран на натруженных ногах. Часовые помахали патрулю руками, и морпехи по очереди перелезли через ржавую проволоку, растянутую вдоль переднего края обороны. Предгорья, на которых они провели всё утро, простирались за их спинами, уходя к буровато-зелёным горам, колыхавшимся в жарком мареве.
Жара стояла удушающая, как всегда бывает в промежутках между муссонными грозами. Казалось, что воздух вот-вот взорвётся. Одурев от жары, половина людей во взводе дремали под навесами. Остальные чистили винтовки, зная, что через несколько часов они начнут покрываться ржавчиной, и их придётся чистить заново. Несколько человек сидели на корточках вокруг банки с сыром, доставленной на Чарли-Хилл с последним подвозом продовольствия, которое пополняли два раза в неделю. Сыр был ценным продуктом: он разнообразил наше скудное меню, состоявшее из Сухпаев, и приглушал не отпускавший никого понос. Рассевшись вокруг банки, бойцы ели сыр руками, одобрительно покрякивая.