К тому времени как я кончил разговаривать с Нилом, перестрелка завершилась. Мы связались с командиром НС, который сказал: «Сейчас хокей. Ви-Си ди-ди».
Я снова связался с Нилом. «Виктор-Чарли отошли, Шестой. Потерь нет. Местность осмотрели, результаты отрицательные».
— Вас понял. Как обстановка сейчас?
— Обстановка нормальная, — ответил я. — Без изменений.
На следующее утро в ротной столовке я сидел, обхватив онемевшими руками чашку с кофе. После того боя я не спал. Никто у нас не спал. Нас привели в состояние полной боевой готовности, потому что поступило сообщение о том, что батальон противника движется в нашем направлении. Мы ждали, и, пока ждали, боролись со сном. Нас то и дело дразнил снайпер, шёл непрестанный дождь, но ничего не произошло. На рассвете мы отправились обратно в лагерь, кроме тех, кому выпало оставаться на рубеже или выйти на патрулирование.
Когда я сидел в столовке напротив капитана Нила, дождь шёл по-прежнему. На улице очередь морпехов брела мимо нагревателей, каждый окунал котелок в кипящую воду. Мне хотелось спать. Мне хотелось поспать в сухости и покое четыре-пять часов, но надо было прокладывать телефонную линию на новую позицию. На это должна была уйти большая часть дня. Кроме того, мне надо было проверить, как навели порядок в секторе моего взвода. Нил обнаружил возле школы груду пустых банок из-под сухпая, и очень расстроился по этому поводу. Ему нравилось, когда на поле боя было прибрано. Поэтому мне надо было убедиться, что мои солдаты те жестянки закопали. Надо обязательно не забыть, и всё это сделать. На войне уборка мусора за собой — важное дело. Чей-то голос у меня в голове сказал мне, что я чересчур язвлю. Мне стало стыдно за себя самого. Никто меня не заставлял идти в морскую пехоту или проситься в боевую роту. Сам напросился. Так-то оно так, но признание этой истины не разрешало насущной проблемы: я очень устал, и мне хотелось немного поспать.
Нил сказал, что он просматривал моё личное дело и заметил, что я уже девять месяцев во Вьетнаме без отпуска. Есть свободное место на завтрашний утренний рейс в Сайгон. Не хотел бы я слетать в Сайгон на три дня отдохнуть? «Так точно», — ответил я без колебаний. Так точно, точно, точно.
* * *
Рано утром C-130 коричнево-зелёной маскировочной окраски совершил посадку в аэропорту Таншоннят. Мы поехали в Сайгон на автобусе с экранами из проволочной сетки на окнах, которые должны были отбрасывать гранаты террористов. Автобус остановился перед Мейеркортом, отелем, отведённым для пребывания солдат-отпускников. По верху высокой стены, окружавшей отель, тянулась колючая проволока, а у двери в караульной будке, обложенной мешками с песком, стоял военный полицейский с дробовиком. Стоя на балконе своего номера на восьмом этаже, я глядел, как на болота к югу от города самолёт бросает осветительные ракеты. На горизонте мелькали вспышки артиллерийского огня, орудия ритмично ухали. В общем, даже в Сайгоне от войны было никуда не уйти. Однако номер был чистый и недорогой. В нём были душ и кровать — настоящая кровать, с матрасом и чистыми простынями. Я принял горячий душ, испытав огромное удовольствие, лёг и проспал пятнадцать часов.
На следующее утро я нашёл, куда можно уйти от войны. Место это отыскалось в тихом городском квартале, где высокие деревья закрывали от солнца улицы, и где я смог долго идти, не видя солдат, шлюх или баров — просто тишина, тенистые улицы и побеленные виллы с красными черепичными крышами. В одном из переулков стояло уличное кафе. Я зашёл позавтракать. Ранним утром в кафе было прохладно и свежо, и, кроме меня, там было всего два посетителя — две милые вьетнамки в оранжевых аодаях. Официант подал мне меню. Меню! Я мог выбирать, что съесть — нечто, чего я был лишен много месяцев подряд. Я заказал сок, кофе с молоком и горячих круасанов с джемом и маслом. Поев, я откинулся на спинку стула и стал читать сборник Дилана Томаса. Эта книга, подарок сестры, унесла меня далеко от Вьетнама, в покой холмов Уэльса, на скалистые валлийские берега, где летают цапли. Мне понравились «Папоротниковый холм» и «Стихи в октябре», но я не мог читать «У смерти никогда не будет власти…». Я мало что знал о жизни Дилана Томаса, но мне казалось, что на войне он не бывал. Любой, кто повидал войну, даже усомниться не мог в том, что власть у смерти есть.
Когда я уходил, ко мне подошла однорукая старуха и попросила милостыню. Она подала мне бумажку, на которой было написано: «Мне пятьдесят лет, и я потеряла левую руку при артобстреле. Мой муж погиб в бою с вьетконговцами в 1962 году. Дайте мне, пожалуйста, 20 пиастров». Я дал ей сотню, она поклонилась и сказала: «Кам онг». Расскажи-ка ей, Дилан, что у смерти власти нет.
На второй день в Сайгоне на одном из шумных крытых городских рынков я познакомился с торговцем шёлком из Индии, и он спросил, нравится ли мне Сайгон. Я ответил, что очень нравится. Прекрасный город, великолепный город — по сравнению с тем безобразием, что творится в сельской местности. «Да, вы правы, — сказал он невесело. — Что-то в этой стране не так. Я думаю — война».
Вечером я ужинал на террасе отеля «Континенталь-Палас». «Палас» — очень старый французский отель, и официанты там вели себя вежливо без раболепства, и с достоинством, в котором не было высокомерия. Я сидел на террасе за одним из столов, покрытых льняными скатертями, рядом с аркой, через которую открывался вид на улицу. Напротив меня сидели несколько французских плантаторов, старых колонистов, которые никуда не уходили из Индокитая. Загорелые, в хлопковых рубашках и шортах хаки, они пили холодное белое вино, ели и жестикулировали, как будто сидели на Елисейских полях или на Левом берегу. Радовались жизни. Мне в голову пришла мысль о том, что я давно уже не видел людей, радующихся жизни.
Подошёл официант и спросил, что я решил заказать.
— Chateaubriand avec pommes frites, s'il vous plait.
Официант, старый вьетнамец с повадками сельского старейшины, сморщился, услышав мой акцент. «Pardonnez-moi, monsieur. Le chateaubriand est pour deux.»
— Я знаю, всё равно принесите, — сказал я, переходя обратно на английский.
— Bien. Vin Rouge?
— Oui, rouge. Бутылку.
— Но кроме вас, тут никого нет.
— Я выпью. Не переживайте.
Он сделал отметку в блокноте и ушёл.
В ожидании вина я глядел, как французы болтают, жестикулируют, смеются над своими шутками, и у меня повело голову. Частично виной тому была беззаботность этих людей, их смех и бряканье вилок о тарелки. Вино усилило это ощущение. Позднее, покончив с шатобрианом и половиной бутылки красного вина, я понял, что означает это ощущение: нормальность. Я две ночи крепко спал, принимал ванну, отлично поужинал, и ощущал себя нормальным человеком — то есть я не испытывал страха. Впервые за очень долгое время я не испытывал страха. Меня выпустили из тесного мирка смерти, с фронта, из того мира крестьян-страдальцев, измотанных солдат, грязи, дождя и страха. Я снова понял, что живу, что я влюблён в жизнь. Французы напротив жили, не просто выживали. И я на какое-то время стал частью их мира. Я временно заново обрёл гражданство в мире рода людского.
Я ещё выпил вина, наслаждаясь видом запотевшей бутылки на белой льняной скатерти. Мне в голову пришла мысль о дезертирстве. Мысль была восхитительно захватывающей. Я останусь в Сайгоне и буду жить настоящей жизнью. Конечно же, я понимал, что это невозможно. Это было физически невозможно. Я был белым, на несколько дюймов выше и фунтов на семьдесят тяжелее самого здоровенного вьетнамца. Военная полиция такого бы никак не упустила. И кроме того, меня удерживали обязательства перед взводом. Я бы дезертировал от них, моих друзей. В этом состояло настоящее преступление, которое совершал дезертир: он бросал своих друзей. И наверное именно поэтому, невзирая ни на что, мы так упорно сражались. У нас не было другого выбора. Дезертирство было немыслимым. Каждый из нас сражался за себя самого и за тех, кто был рядом. Единственным способом выбраться из Вьетнама, кроме гибели или ранений, было выбираться оттуда через бои. Мы сражались, чтобы жить. Но побаловаться мыслишкой о дезертирстве было приятно, попритворяться, будто выбор есть.