– Где ты?.. – стон вырвался из груди, но облегчения не принес. Безразличный, почерневший, чужой, бродил он, как привидение, по куреню, леваде.
Вокруг ключом била жизнь. Сдобренная и обильно политая казачьей кровью, земля давала невиданные урожаи. Хуторяне богатели, наливались хозяйским соком. Лишь Виктор, как чумной, бродил ни к чему не прикладывая рук. Добрые люди посоветовали ему уйти из хутора, забыться в работе вдали от тех мест, что напоминают о тяжелом горе.
Далеко он не ушел, видно, сил не было, да и от себя далеко ли уйдешь? Нанялся Виктор отводчиком. Все время проводил в степи, без людей, дичал, не находя лекарства разбитому сердцу и потрясенному уму.
Старый, выгоревший от солнца и ветра казачий кафтан сидел колом на его сутулых плечах. Весь он был кряжистый, лохматый, как матерый степной волк, страшный в своем горе и одиночестве. Чаще всего он был зол и жесток, тогда его что-то душило, он синел и, как рыба на берегу, задыхался, глотая воздух.
Искал он, но пока не нашел тех, кто надругался над его жизнью...
– Ты как суды попал?.. – глаза Виктора дико сверкнули, и он, страшно выругавшись, замахнулся ременным арапником.
– Дяденька, не бей!.. – Филька крикнул каким-то не своим голосом, может быть, мгновенно оценив силу арапника, от которого может и не встать, или по .какой другой причине, но видя, как арапник отводчика повис в воздухе, уже тише добавил: – Меня нынчика уже били... – Филька хотел было всхлипнуть от боли, от перенесенного унижения, стыда, наконец, голода, сводившего ему живот, но не смог. Уж слишком часто пришлось бы плакать от всего, что с неумолимой жестокостью, недетским грузом давило на его плечи.
Виктора как ножом полоснуло от этого ребячьего крика: «Вот так и моя дочушка, наверное, просилась...» И он, может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные на отводе, стыдясь своей неоправданной жестокости, медленно опустил арапник, повернул коня прочь.
Филька, ошеломленный происшедшим, увидел сутулые плечи Виктора, колыхавшиеся как в мареве среди высокой травы л удалявшиеся все дальше и дальше.
То ли движимый чувством благодарности к этому суровому человеку, то ли чутьем понявший какое-то тяжелое горе его, Филька сам не знал, да и времени не было, чтобы разбираться, а только он сорвался с места и кинулся вдогонку Виктору.
– Дядя! Дяденька! Подождите! – кричал он, легко перепрыгивая через высокий колючий татарник.
Виктор ехал молча, не оборачиваясь. Когда Филька забежал впереди коня, его изумленным глазам предстала необычайная картина: на выгоревших ресницах объездчика дрожали две крупные капли, другие стекали по задубелым щекам, а он, как сквозь туман, невидящими глазами глядел куда-то вдаль. Так, наполняя глаза, слезы срывались с ресниц и медленно одна за другой бежали в его спутанную, давно не стриженную бороду.
Пораженный виденным, Филька молчал. Виктор ничего не видел и поэтому молчал, только чувствовал, как что-то рассасывается в груди, годами зачерствевшее, страшное, больное. Становилось легче дышать: «Что это?.. Сон?.. Нет-нет... Ах, пастушонок... Надо вернуться к нему, а то еще перепугается...» Он вытер тыльной стороной руки глаза и как-то по-новому взглянул на сверкающий перед ним мир.
Виктор потянул за повод коня и встретился с устремленными на него глазами Фильки.
– Ты чего... сынок? – Виктор не узнал своего голоса. Был он грубый, но какие-то нотки задушевности и теплоты вдруг зазвучали в нем помимо его воли.
– Ничего... Так... – Филька опустил глаза и черными пальцами ног зажимал стебельки пырея и вырывал их из земли.
Виктор посмотрел на его босые ноги, замызганные портки, смуглое худощавое лицо подростка с туго натянутой на скулах кожей, и жалость поползла к его огрубевшему сердцу, теперь вдруг размягченному.
– Ты откуда?
– С хутора Буерак.
– А чей будешь?
– Миронов.
– Каких это Мироновых?
– Папаню зовут Козьма Фролович.
– Не может быть!.. – воскликнул Виктор. Волнуясь, он выпрыгнул из седла, заторопился к Фильке, крепко обнял его за худые плечи, прижав к пропахшему потом и травой кафтану:
– Марусин сын?
– Ага... Отец уехал в Усть-Медведицкую наниматься и работники, а мы с мамой и братом в хуторе остались.
Виктор немного отстранил от себя Фильку, всмотрелся в него, и перед ним воскресли живые черты Козьмы Миронова, его друга и однополчанина, молодого, цветущего, красивого казака с хутора Буерак: «Жизнь... Юность... пронеслись они по чужим степям и дорогам, молодость отзвенела, как весенние ручьи. Стар стал?.. Жил ли я?.. Вот уже и ростки нового казачьего племени появились...»
Больно сжалось сердце Виктора... Наверное, правильно старые люди говорят, чтобы пришло выздоровление – надо почувствовать боль.
После своего потрясения Виктор забыл не только боль, дорогу к своему другу-однополчанину, но забыл и себя, словно заживо ушел из жизни. В волнении покусывая стебелек пырея, он глядел на Фильку широко раскрытыми глазами и чувствовал, что жизнь идет где-то стороной, мимо него. Мысли теснились, путались в голове: «Значит, устал?.. Так... Без борьбы отошел в сторонку, отдал кому-то все, что кровью и смертью завоевано твоими родными, друзьями. Иначе почему же сынишка твоего друга-однополчанина сейчас пастух хуторского табуна, чужого табуна? Значит, самый последний человек? „За это ты царю-батюшке служил верой и правдой? Достойно ли занятие пастуха донскому казаку?..“
Спазмы сжали горло, на жилистой шее вздулись вены, опять что-то засасывающее, тягостное навалилось на его могучую грудь. Он задыхался...
Филька потянулся, как растение к свету, к этому угрюмому казаку, инстинктивно почувствовал в нем защитника и покровителя. Еще не зная, кто сидит перед ним, но чувствуя впечатлительной душой доверие к нему, Филька рассказал все, как было...
– Подлецы! – скрипнул зубами Виктор. – Ничего... Мы им еще покажем... Не горюй! Есть хочешь?
– Хочу, – Филька только сейчас вдруг с особой остротой почувствовал голод и откровенно признался в этом.
Виктор торопливо расстегнул кожаный подсумок, достал кусок сала и краюху пшеничного хлеба.
Филька с жадностью набросился на еду.
Филька и Виктор не заметили, как подкрался вечер. Солнце уже скрывалось за вербами на плотине Харсовского пруда. Листья блестели золотом от просвечивающих сквозь них лучей. Быстро собрали табун, выгнали его на большак и он, не торопясь, медленно потянулся в направлении хутора. Даже самые прокудные и жадные коровы не хватали по сторонам – уж больно сытно, вволю наелись отводовской травы.
Приотстав от табуна, Филька в поводу вел коня. Виктор заложил руки за спину, молча шел и взором задумчивым, посветлевшим впитывал красоту и прелесть наступающего летнего вечера в степи.
Ветер утих совсем. Даже листочки травы не шелохнутся, замерли, усталые от зноя, ожидая освежающей росы.
Звонко и тревожно стрекочут ночные сверчки. Позади, в пруду, глухо стонут водяные быки. Из-под ног с шумом вылетела стая куропаток, разрезая воздух, стремительно бросилась в сторону и исчезла за высоким донником.
Справа, вдоль Герасимового лога, сплошной ковер диких, ярких полевых цветов. Воздух чистый, душистый, прозрачный.
Откуда-то доносится тягучая казачья песня. Слышно, как кто-то точит бруском косу, потом начинает косить траву. Где-то скрипят немазаные колеса арбы, и ленивое, неторопливое «цоб-цабе» слышится за дальними наделами. Звуки отчетливые, ясные. Из хутора доносится перезвон колоколов к вечерне.
Догорает вечерняя заря и золотым отливом покрывает колосящиеся хлеба, горит пожаром на высокой церковной колокольне.
Всюду широта, простор. Есть где размахнуться, силушкой тряхнуть. Как хороша вечерняя степь, как она мила и дорога сердцу казака!
Степь. На десятки, сотни верст степь, степь...
– Вот, дяденька, – кивнул Филька на верхушки верб, показавшихся из-за горы, – и наш хутор. А вы с какого?
– С Крутовского. Когда-нибудь все узнаешь. До свидания. Жди в гости. – Виктор крепко, как взрослому, пожал руку Фильки. Глаза его заискрились под лохматыми, нависшими бровями. – Мы, сынок, еще повоюем! – Он развернул дончака и ускакал в степь.