После того как 4 сентября пал Дрезден, Даун все еще отказывался идти на Берлин и отошел к Бауцену. Разъяренный его бездействием Салтыков все-таки принужден был подчиниться букве данных ему инструкций и вошел в Силезию со стороны Глогау, но за отсутствием артиллерийского парка мог произвести против этого города лишь обыкновенную демонстрацию. Он послал к Дауну Румянцева с требованием прислать пушки, а также денег взамен обещанного провианта. 22-го австрийский фельдмаршал пообещал артиллерию, но отказал в деньгах, предложив своим союзникам добывать себе пропитание реквизициями. Рассыпаясь в любезностях, он оправдывал свое бездействие против Фридриха II угрозою со стороны принца Генриха.
Однако никаких пушек прислано не было, и в результате потерянных на «пустопорожние прожекты» шести недель судьба снова повернулась лицом к прусскому королю и позволила ему начать наступление в Силезии на русские войска.
С 14 по 17 августа Фридрих находился в Лебусе, словно приклеенный к левому берегу Одера, не осмеливаясь даже пошевельнуться и ежеминутно ожидая переправы русских у Франкфурта, чтобы отбросить его на равнины Бранденбурга до самой Померании.
Однако с течением времени он начал приобадриваться и даже впадать в неумеренное бахвальство: уверял, например, будто уничтожил 24 тыс. русских и 9 тыс. австрийцев. Его письма пересыпаны корнелевскими тирадами[219], которые в сущности вполне искренне отражают возвышенное и героическое состояние души. «Ежели русские и вправду покушаются на Берлин, — писал он 16 августа Финкенштейну, — мы сразимся с ними, хоть и не надеясь победить, единственно ради того, чтобы погибнуть у стен Отечества»[220]. «Положение наше ужасающее, — сообщал он Фердинанду Брауншвейгскому, — хотя неприятель и дает мне время. Может быть, его ошибки спасут меня… Рассчитывать же на наши подвиги — значит, хвататься за соломинку. И, я боюсь, теперь уже слишком поздно начинать переговоры о мире… Что касается меня, то я готов погибнуть ради всех вас»[221].
1 августа Фридрих II был в Фюрстенвальде и писал все тому же Фердинанду Брауншвейгскому: «Боюсь, что завтра или, самое позднее, послезавтра произойдет баталия. И я, и все офицеры готовы или победить, или умереть. Дай Бог, чтобы так же думали и солдаты <…> Мои поздравления Зейдлицу и всем честным людям, достойно сражавшимся, и проклятие тем за…цам, которые обретаются у вас, не получив даже малейшей царапины»[222]. 20-го он извещает Финкенштейна, что скоро у него в лагере будет 33 тыс. чел.: «Этого вполне достаточно при моих лучших офицерах и, конечно, ежели мои ребятушки соизволят исполнить свой долг. Скажу вам откровенно — я боюсь собственных войск более, нежели неприятельских»[223].
Мало-помалу, с поразительной энергией он собирается с силами, вывозит из крепостей пушки и заново создает артиллерийский парк из 60 орудий; ставит в строй беглых и легкораненых; отзывает 4 батальона из Померании; несмотря на протесты Фердинанда Брауншвейгского, берет у него целый корпус пехоты и кавалерии. Пламенем своего гения и патриотизма он воодушевляет всю эту разнородную армию и вселяет в нее надежду на победу, хотя «наши храбрецы пали в битвах, и у меня остались только одни за…цы». Фридрих клянет судьбу, которая «подобна молодым девицам, избирающим для себя в любовники тех, кто е…т лучше других»[224]; жалуется, что вынужден сражаться с «постоянно возрождающейся гидрой врагов»[225]. Недоумевая, где взять войска против стольких неприятелей, он поражается, «как до сих пор голова его уже сто раз не свихнулась»[226].
Но эта чудодейственная голова никогда не свихивается. Кампания 1759 г. еще раз доказывает, что великий полководец не тот, кто не проиграл ни одной битвы, а кто при тягчайших неуспехах не отчаивается и умеет не дать неприятелю воспользоваться плодами побед.
Тринадцать дней, проведенные в фюрстенвальдском лагере, не были потеряны даром: если по мере отдаления рокового 12 августа союзники все более и более растрачивали впустую время и упускали плоды своего триумфа, то у Фридриха II уже накапливались новые силы для реванша.
30 августа король сообщает Финкенштейну неожиданную и радостную новость об уходе австрийцев в Лузацию: «Я полагал, что они пойдут на Берлин, а они двинулись в противоположном направлении»[227]. 1 сентября разделение русских и австрийцев казалось уже совершившимся, и Фридрих с восторгом пишет принцу Генриху: «Возглашаю вам о чуде, осенившем Бранденбургский дом»[228].
Действительно, чудо, которое одно только и могло спасти его, совершилось. Фельдмаршалу Дауну и Конференции удалось остановить натиск русских орлов, устремившихся к Берлину. Победоносная армия, опутанная невидимыми узами, подчиняясь зловещим чарам, оставалась недвижимой в своем лагере у Либерозе.
Однако все последствия Кунерсдорфской битвы еще не были исчерпаны. Она тяжким бременем придавливали Фридриха II, и если он не смог ни наказать Дауна за его бахвальство, ни спасти от капитуляции Дрезден, ни выкинуть «этих подлых шведов», которые, пользуясь его несчастиями, снова захватили Померанию[229], то все это лишь потому, что его связывало присутствие русской армии.
Эта армия не шла на Берлин, но она оставалась в Бранденбурге. Фридрих II не мог ничего сделать до тех пор, пока он не «избавится» от русских. Только тогда, по его словам, «мы сможем хотя бы пошевелиться». Он высчитывал, насколько не хватало их армии провианта и фуража, и надеялся, что голод прогонит ее[230]. Король был принужден играть при ней роль соглядатая, следовать за ней и во всем зависеть от нее.
Наконец, 16 сентября, изнуренный собственным бездействием, Салтыков, окончательно потеряв всякое доверие к союзникам, перешел из Либерозе в Губен, а Фридрих II в параллель ему — из Вальдова в Форете, куда он прибыл 19-го и догадался, что, «несомненно, русские нацеливаются на Глогау». Король пишет Финкенштейну: «Я спешу, как черт, чтобы опередить их». Он издевается над «смехотворными маневрами» Дауна и его действиями за всю кампанию, а заодно и над Лаудоном, намертво приклеившимся к Салтыкову, «загоняющим русских в Силезию» и «исполняющим роль обер-проводника медведей в Священной Римской Империи»[231]. 20 сентября он пишет барону де ла Мотт-Фуке из Зорау:
«Русские намереваются осадить Глогау. Я лечу как на крыльях, чтобы опередить их, но у меня мало сил — всего 24 тыс. чел., дважды битых … Однако я не допущу сей осады и скорее стану драться, будь что будет. Таково обыкновение доблестных рыцарей и мое тоже»[232].
Как видно, он внутренне готовился к сражению, которое могло произойти в любой день. Но если Салтыков осознавал, в каком плохом состоянии находится материальная часть русской армии, и к тому же не доверял своим союзникам, то и прусский король отдавал себе отчет, насколько плохи дела у его «оборванцев». Он не препятствовал переходу русско-австрийцев через Бобер 21 сентября у Лангмеерсдорфа и тоже перешел эту реку, направляясь к Загану. Заняв там позицию, он перерезал тем самым все сообщения между Салтыковым и Дауном.
23 сентября во Фрейштадте собрался русско-австрийский военный совет, где было решено идти на Бёйтен. Но вскоре пришла депеша Дауна, предлагавшего русским возвратиться в Саксонию. Лаудон и другие австрийские генералы заявили о намерении воссоединиться со своим главнокомандующим. Салтыков отвечал им, что в таком случае он отказывается от каких-либо действий в Силезии и сразу же отступит к магазинам на Висле. Австрийцы остались. 24-го русская армия в ордере баталии выступила на Бёйтен, прикрываемая кавалерией Штофельна и Тотлебена. Лаудон ехал вместе с Салтыковым. В Бёйтене (25 сентября) намеревались переправиться через Одер, однако разведчики Штофельна заметили прусский авангард, за которым шли пехотные колонны. Таким образом, чтобы достичь Бёйтена, надо было сначала сразиться с Фридрихом II. Салтыков предпочел повернуть на север. Король писал принцу Генриху из Баунау: «Сегодня в 6 часов утра неприятельские генералы пожелали произвести рекогносцировку наших позиций. Судя по всему, сии господа все еще почитают нас достаточно сильными, поелику армия их отступила и встала лагерем у Нейзальца»[233].