«Правду говорят, что если умен и талантлив, значит, мазандеранец».
Хаджи-ага был мазандеранец, родом из Нура. Он не забыл еще, как когда-то рубил деревья и как однажды в его умную мазандеранскую голову пришло, что самый лучший способ втирать очки простым людям — это стать ахондом или Хаджи и как, пробравшись в Тегеран с кое-какими маленькими деньжонками, он выдал себя за мазандеранского купца Мехди, как жульничеством и мошенничеством скопил капитал и из ага Мехди превратился в Хаджи-ага Мехди с титулом «украшение купечества».
Хаджи-ага очень любил своих детей. Но когда он видел, как Голям-Али пишет свое имя, с улыбкой говорил:
— Нет, голубчик, это не годится: ты выучись-ка писать имя отца, пиши везде мое имя.
Мальчик смеялся, а Хаджи-ага давал «сто динаров», два шаи, и говорил себе:
«Если попадется сахарный петушок, нужно будет обязательно ему купить или попоить его на углу розовой водой с кардамоном».
Для нас с вами, читатель, секретов нет: мы-то хорошо знаем Хаджи-ага и знаем, что он не верил ни во что, кроме денег, а в деньги он верил крепко. Он давно уже понял, что значат деньги. С тех самых пор, когда он увидел, как Хаджи Рахим-Бушири, при всем своем отвратительном безобразии, благодаря деньгам, женился на красивой и образованной девушке, дочери А... эд-довлэ и так укрыл ее от света, что даже несчастным собакам нельзя было видеть ее ноги (так как он добился у премьера приказа, чтобы женщины носили чагчуры)... с тех самых пор Хаджи-ага понял значение и цену денег. Еще яснее понял он это в голодный год, когда он видел, как умирали те, у кого не было денег, в то время, как богачи ели себе да спали и ухом не вели.
Он понял могущество денег, когда увидел, как с появлением в Тегеране автомобилей и улучшением связей с Европой все богачи и те, что нажили деньги «родинопродавством», обзавелись автомобилями, построили дворцы и парки и стали выезжать в Европу.
Он сказал себе тогда:
«Э, валля. Папенька правильно сказали: сначала деньги, потом деньги и опять деньги».
Он часто сравнивал свою молодость и свою старость и вспоминал, что в юности, когда он был недурен собой, за него не отдали даже племянницу, которую он сватал, так как у него было мало денег. А теперь у него целых три красавицы, и, если бы он захотел, то, кроме них, мог бы взять себе любую. Как же было ему не понять все величие денег.
Он любил деньги и ненавидел науку, так как видел, что в Тегеране и во всем Иране человек денежный имеет все, а человек ученый, сидя в своем углу, умирает с голода. Поэтому, руководствуясь поучениями невежественных «вождей», говоривших: «Не посылайте детей в новые школы, если не хотите, чтобы рушилась их вера», он не допускал и мысли, чтобы его Голям-Али пошел бы выше мектэба.
К тому дню, когда мы заглянули в комнату Хаджи-ага, со дня «ку-д'эта» прошло уже восемь дней. Хаджи-ага, видя, что ничего не происходит, уже успокоился за свой сундук. Его несколько смущало то, что вот уже несколько дней подряд он встречал возле своего дома какую-то знакомую физиономию. Однако, как он ни старался, никак не мог вспомнить, когда у него был знакомый казачий офицер.
А казачий офицер уже несколько раз почти совсем подходил к нему и как будто хотел что-то сказать, но почему-то ничего не говорил.
В эту ночь Хаджи-ага снились какие-то смутные и странные сны, главную роль в которых играл этот самый офицер. Хаджи-ага снилось, будто в весеннюю пору, когда, по выражению поэтов, заливаются соловьи, его со всем семейством, с детишками и вещичками, выбросили на улицу да еще заставили выдать некоторую сумму на поправку стен, покрытых росчерками Голям-Али.
В ужасе проснулся Хаджи-ага. Он обливался холодным потом. Однако, твердо зная, что на его собственный дом нет нигде никаких претендентов, он никак не мог объяснить себе своего сна и только сказал себе:
«Нельзя есть одновременно аш-рештэ и свекольник».
Как мы уже сказали, несмотря на то, что солнце давно встало и осветило комнату, он все еще не вставал. Он ворочался с боку на бок, срывая поцелуи с губ лежавшей с ним молодой женщины.
Вдруг сильно застучали в ворота. Хаджи вздрогнул.
— Ты подумай только, милая, — сказал он. — Ни одного дня не дадут спокойно отдохнуть. Наверно, опять почтальон или телеграфист.
Несмотря на все свои капиталы, Хаджи-ага не держал прислуг (он был из тех купцов, которые, поев за ужином хлеба с сыром, днем рассказывают людям, какой вкусный был барашек). Поэтому открыть калитку пришлось младшей сестре одной из жен Хаджи-ага, которая жила с ними и с которой Хаджи-ага иной раз заигрывал.
— Кто там? — спросила она нежным голоском. — Чего ни свет, ни заря стучите? Что случилось?
Свояченица Хаджи-ага рассчитывала, что постучавший будет извиняться, а она, если это почтальон, в наказание не даст ему анама, но вышло иначе. Из-за ворот раздался сердитый окрик:
— Отворяйте живо и сдавайте оружие!
Хаджи, встав в нижнем белье и накинув на плечи свой неджефский аба, подошел к двери, откашлялся и сказал:
— Вы, ага, вероятно, ошиблись: здесь дом Хаджи Мехди.
Стучавший сказал еще громче:
— Ну, вот этот самый Хаджи Мехди держит у себя оружие и должен его сдать.
Хаджи-ага приоткрыл дверь, думая как-нибудь успокоить этого человека, и вдруг увидел у ворот того самого казачьего офицера, которого ночью видел во сне, и с ним двух казаков. Хаджи побледнел. Зная, что значило в эти дни сопротивляться требованиям казаков, он сказал с чрезвычайным смирением:
— Сэркар, какое у меня оружие, я купец, кишками торгую.
Офицер сердито сказал:
— Ладно, эти разговоры ни к чему. Я командирован произвести в доме обыск. Предупредите скорей ваших женщин, чтоб надели чадры, чтоб мы могли приступить к делу.
Боясь, что они откроют его деньги и заберут их, Хаджи принялся канючить, но так как это не помогло, он, повернувшись, лицом к дому, с огорчением крикнул:
— Азиз, Секинэ-ханум, накиньте чадры. Какой-то нечестивец тут на меня наговорил...
Азиз и Секинэ быстро приоделись, и офицер с казаками вошли во двор. Что особенно поразило Хаджи-ага, это то, что офицер, по-видимому, был отлично знаком со всеми уголками дома. Не нуждаясь в провожатом, он сразу направился в кладовую.
«Все сообщил проклятый доносчик», — подумал Хаджи-ага и, бледнея еще больше, побежал за офицером.
— Нет у меня оружия. Вот после обыска увидите, что напрасно обидели честного мусульманина.
Офицер не обращал на него внимания. Он поднялся в верхнюю комнату, где была спальня Хаджи. Хаджи заволновался. При мысли о том, что посторонний человек увидит его постель, хранившую следы возни, и честь его жены окончательно погибнет, он закричал:
— Туда нельзя. Постороннему нельзя туда. Мусульмане мы, наконец, или нет? Где же наше мусульманство?
Повернувшись к нему, офицер гневно сказал:
— Замолчи.
Увидя его сверкнувшие гневом глаза, Хаджи струсил и молча отступил. Офицер вошел в боковую комнату и велел казакам спуститься вниз и оставить его одного с Хаджи-ага.
Тогда он сказал:
— О мусульманстве беспокоишься? Так ты мусульманин?
— Эста-ферулла, — сказал Хаджи, — что вы изволите говорить? Сомневаетесь в моем мусульманстве?
Молодой человек все так же гневно продолжал:
— Ты, видно, меня до сих пор не узнаешь?
Хаджи ответил:
— Я и то думаю, что имел честь... встречались где-то, а где, вот и не припомню. Где это, в самом деле, я имел счастье вас видеть?
Офицер с еще большим гневом сказал:
— Брось свои фокусы: мы знакомы.
На этот раз Хаджи ближе присмотрелся к офицеру. И вдруг, точно глядя сквозь этого офицера с измученным лицом, увидел перед собой Фероха, сидящего напротив него в квартире хезрет-э-ата, как в тот день...
Сердце в нем упало. Через четыре года, да еще в такие дни, перед ним стоял владелец этого дома в казачьей форме.
Однако, так как он бывал во всех переделках и, как говорится, был достаточно «толстокож», он не сдался. Надеясь на незыблемость купчей крепости с подписью хезрет-э-ага, он, придав себе смелости, сказал: