КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
КАВЕХАНЭ В ЧАЛЭ-МЕЙДАНЕ
Под вечер в понедельник семнадцатого числа месяца Шаабан элль Моаззем 1330[1] года, в Тегеране, столице Персии — страны древней культуры и великих поэтов — было пустынно и скучно. Дул порывистый ветер, и из-за пыли на улицах почти не было движения. Только редкие пешеходы, которых нужда выгнала из дому в эту пыльную бурю, двигались в разных направлениях.
В Тегеране, хотя это довольно большой город, извозчики и конка есть только в северной части; вся южная часть, населенная беднотой, состоит из узких и кривых непроезжих переулков.
Есть в этой части квартал Чалэ-Мейдан, который очень напоминает парижский квартал Кур де Миракль. Здесь, как и там, издавна селились люди не только чуждые всякой культурности, но потерявшие и образ человеческий. Люди, готовые из-за грошей, из-за всякого пустяка, вроде спора, чье знамя в религиозной процессии должно быть впереди, прикончить друг друга, люди, расправляющиеся с ближними убийством и грабежом. И по сей час еще там много таких людей, в особенности близ перекрестка Баба Ноуруз Али.
Жители этих мест далеки от политики. Какие бы события не происходили на севере Тегерана, — пусть даже такие, которыми интересуется весь мир, например, смены кабинетов, — для них эти события незаметны.
Когда какому-нибудь вору или уголовному удается бежать из тюрьмы, полиция ищет его и зачастую находит в этом квартале. В разных частях его разбросаны разные кавеханэ, каждая из которых является приютом подобных людей.
В день, когда начинается наш рассказ, в одной из таких кавеханэ беседовали несколько человек. Внутренность кавеханэ была наполнена дымом табака, опиума и самоварным чадом, так что там было почти темно. Сквозь единственное стекло в двери — остальные три были заменены газетной бумагой — видны были проносящиеся над улицей пыльные вихри, затемнявшие свет. Воздух был до того спертый, что у непривычного человека начиналась тошнота.
Собравшееся в кавеханэ общество состояло из самых разнообразных лиц; внимательный наблюдатель нашел бы здесь представителей самых низких слоев и профессий. Большинство из них, разбившись на группы, пили чай, тянули терьяк и разговаривали. Только один, забившись в угол, задумчиво курил папиросу и не говорил ни с кем. Это был молодой человек лет двадцати пяти, со смуглым лицом, карими глазами, блестевшими живым огнем. Тонкие губы, когда он смеялся, открывали два ряда сверкающих белизной зубов, и эта улыбка как-то не вязалась с его несчастным видом. Одежда на нем была потертая и грязная, и весь его вид говорил о том, что этот человек находится в крайней нужде.
Погруженный в свои мысли, он, казалось, не замечал ничего, лишь изредка поднимал голову, чтоб посмотреть вокруг, и снова погружался в море печали.
Он только что хотел закурить последнюю свою папиросу, когда к нему подошел другой человек. Это был хозяин кофейни, старик нелепого и мрачного вида, в большой войлочной шапке. Весь он, с длинным носом и огромными, ненормальной величины глазами, производил странное и дикое впечатление. Подойдя к молодому человеку, он положил руку ему на плечо:
— Что это ты, Джавад, нынче так пригорюнился?
С трудом отрываясь от своих мыслей, Джавад ответил:
— Ничего, дяденька. Так просто, дрянь какая-то в голову лезет. Да вот, как вас увидел, все из головы вон.
— Ну, нет, — сказал старик, — это ты напрасно. Ты уж сколько дней пригорюнившись ходишь. Чего ж мне правду-то не скажешь? Нехорошо, что со мной не хочешь поделиться.
— Да право же, ничего, так, нездоровится что-то, — ответил Джавад.
— Сочиняешь ты все, очки мне втереть хочешь. А на работу почему столько дней не идешь?
Джавад грустно сказал:
— С хозяином я поругался на днях. Больше у него не работаю.
Старик засмеялся.
— Только в этом все дело? Ну, брат, если так, то я тебя помирю. Хочешь? Зазову его сюда, угощу его бесплатно парой стаканов чаю и помирю.
Джавад быстро сказал:
— Нет, нет, пожалуйста, не делайте ничего подобного.
Старик, как будто не замечая последних слов, спросил:
— Значит, от этого ты и грустен?
— Да как же, дяденька, — сказал Джавад, — вы ведь знаете, что на четыре-пять кран, что я получаю, мне каждый вечер нужно купить хлеба, чтобы накормить мать, сестру и двоих ее детей. А теперь из-за этой ссоры я третий вечер прихожу домой с пустыми руками. Тяжело мне. И сколько ни ходил туда-сюда, — в поисках работы, — ничего нет. Не знаю, что дальше будет!
Хотя мрачная внешность Баба-Гасана никак не обличала в нем добросердечного человека, он был крайне растроган рассказом Джавада. Он схватил Джавада за руку и сказал:
— А ты, сынок, крепись, не горюй.
И, вытащив из кармана две серебряные монеты, вложил Джаваду в руку.
— На-ка, вот, возьми, пока что. Все-таки купишь хлеба. А там, бог даст, и работа подходящая подвернется...
Джавад взглянул на него и слезы застлали его большие глаза.
— Ах, Баба-джан! Не знаю, что и сказать о твоем великодушии. Мне, право, стыдно...
— Нечего, сынок, теперь разговаривать, — говорил старик, стараясь скрыть под улыбкой волнение. — Вот когда работу тебе найду, тогда... И старик направился в угол, где на каменном помосте стояли самовар, стаканы, чай и сахар, и стал давать приказчику какие-то приказания.
Джавад остался один. И хотя теперь у него было немного денег, он по-прежнему был погружен в свои думы. Чтобы уважаемые читатели были знакомы со всеми обстоятельствами описываемого происшествия, я вынужден рассказать здесь вкратце историю Джавада.
Лет пять назад, в одном из кварталов Тегерана, называемом Сенгеледж, жила семья, состоявшая из трех мужчин, двух женщин и двух детей. Из мужчин один был крепкий, прекрасно сложенный сорокапятилетний человек, другой — лет под тридцать, а третий — двадцатилетний юноша. Из женщин одной было сорок лет, другой двадцать три, а из детей один был грудной, другому шел четвертый год.
Жила эта семья не нуждаясь, пожалуй, даже хорошо жила.
Глава семьи — звали его Остад-Али — был одним из известнейших ремесленников Тегерана, — башмачник. Юноша был Джавад, а тридцатилетний мужчина — Реза — муж сестры Джавада и зять Остада-Али. Дети были сестрины.
Существуя на дневной заработок Резы и на выручку мастерской Остада-Али, семья пользовалась достатком и была счастлива. Джавад приучался к отцовскому ремеслу; он еще не был башмачником.
В то время в Тегеране свирепствовал тиф, набрасываясь то на одного, то на другого несчастного и унося его в пучину гибели. Тиф поразил и Остада-Али. Попытка лечения не дала результата и, пролежав пять дней, Остад-Али распростился с жизнью, оставив семью в величайшем горе. А через три дня после смерти мастера заболел и Реза. Тревога и ужас охватили женщин и Джавада. Однако через неделю умер и Реза.
Трудно описать, в каком положении очутилась семья. Заработка Джавада не хватало на пропитание. Начали продавать вещи. Понемногу подошли бедность и нищета. Через два года они так задолжали, что пришлось расстаться с домиком в Сенгеледже; дом продали и перебрались на жительство в этот грязный квартал, где поселились в жалком домишке, в двух комнатах. В поисках лучшего заработка Джавад бросил свое ремесло, поступил в строители и, зарабатывая по пять кран в день, кое-как мог прокормить семью. Так прошло три года до того дня, когда Джавад из-за какого-то пустяка поссорился с мастером, и тот осыпал его бранью и оскорблениями. Бедняга Джавад не стерпел обиды и ушел, дав себе слово никогда больше не браться за подобную работу.
Читателю известна теперь причина задумчивости Джавада.
Но задумчивость не покидала его, хотя у него и были теперь деньги, чтобы купить хлеба. Им овладело какое-то оцепенение. Вдруг кто-то положил ему руку на плечо. Подняв голову, он увидел мальчугана лет четырнадцати, в котором узнал ученика из мелочной лавки с соседнего базарчика.