Записка офицера, казалось, успокоила его. Но все же с этого самого дня ему стали сниться ужасные сны. Каждую ночь его мучил кошмар: какие-то люди с орудиями пытки окружали его, готовились его пытать. И он в ужасе просыпался. Несколько раз он уже хотел пойти к Р... эд-довлэ, сознаться во всем, что он сделал с его дочерью, и просить прощения. Но гаденькое самолюбие удерживало его, и он успокаивал себя тем, что, в сущности, он ничего такого не сделал: европейцы ради преуспевания пользуются даже худшими средствами.
Со дня его приезда из Исфагана прошло шесть месяцев, а он все еще сидел без работы. Все его покровители в министерстве разъехались кто куда, и о нем никто не вспоминал. К тому же новые министры были слишком стары, чтобы обращаться к нему с теми просьбами, с какими обращались прежние. И теперь другие чиновники разными способами опережали его по службе, а он сидел дома, отчаявшись что-нибудь получить. В противоположность своему брату, который любил партийные интриги, всякий шум и скандалы, он предпочитал другие, более тонкие и более изящные дела, от которых веяло ароматом любви и страсти. Он считал, что таким путем можно легче отвлечь министерские аппетиты от ковров, ковриков и наличных денег.
Курение опиума убило в нем всякую способность отдаваться целиком какому-нибудь общественному делу, все равно, хорошему или дурному, и у него уже не хватало выдержки, чтобы выдвинуться. И хотя он принадлежал к той молодежи, которая называется «надеждой страны», он никогда не высказывал своего мнения по вопросам текущего момента, а говорил:
— Конечно, положение плохое, и этого не должно быть, но что ты станешь делать? Ведь мы иранцы, значит, судьба уж у нас такая, чтобы премьеры у нас были воры и предатели, а если не воры и предатели, так ни к чему не годные люди.
И, бывало, с горя кликнет слугу и потребует мангал и вафур. И, выкурив несколько трубок, уснет.
Мало-помалу от терьяка он стал даже забывать и о том, что произошло между ним и Эфет, и все это стало казаться ему сном. Он был так безволен и опустошен, что ему самому казалось, что он даже и не мог совершить всех этих поступков.
Брат его, добиваясь возвышения, нуждался в нем, как в агитаторе. Ему нужно было собрать группу, чтобы в момент, когда понадобится поддержать падающее министерство, было кому поехать в Саабкранийэ и заявить, что народ требует сохранения министерства, чтобы было кому ходить по базарам и морочить невежественную толпу. Брат часто приходил к нему и уговаривал его принять участие в работе. Но не видел от него ничего, кроме терьячного дыма.
Али-Эшреф-хан всегда обещал:
— Вот завтра пойду, завтра начну.
Но только обещал.
Всякий раз просьбы и посулы соблазняли его, и сам он всякий раз твердо решал, что завтра обязательно пойдет. Но разве терьячник способен привести какое-нибудь решение в исполнение? И если иногда он еще появлялся в игорных домах, то лишь потому, что знал, что там он не останется без терьяка.
Со дня ареста Фероха прошло четыре года, а Али-Эшреф-хан давно уже об этом деле позабыл. В ту ночь, когда он ходил с братом на игру к Казвинским Воротам, встретившись с Сиавуш-Мирзой, он сразу вспомнил все. Но в пылу игры опять все позабыл и, когда игра кончилась, спокойно и беззаботно пошел домой.
Али-Эшреф-хан не был сильным человеком и не принадлежал к числу тех смелых злодеев, которые считают, что все, что они делают, хорошо, и с помощью разных софизмов умеют доказать себе и другим, что их поступки правильны. Наоборот, он был слаб и робок. И, пожалуй, только себялюбие убеждало его, что он не сделал ничего особенно дурного и что другие хуже поступают.
Когда он увидел, что в его доме казаки, он был потрясен.
В последнее время за ним действительно не было ничего, он ничего не делал, только курил терьяк. И даже в самых укромных уголках своего дома он не произносил имени премьера, не прибавив «хезрет-эшреф».
И вдруг он увидел у себя в комнате расхаживающего взад и вперед казачьего офицера.
Узнав Фероха, он задрожал, попятился от него к стене, уперся в нее и застыл.
Ферох продолжал ходить. Потом вдруг подошел к нему и сказал:
— Ну как? И теперь будете смеяться?
Али-Эшреф-хан не отвечал. Он не мог произнести ни слова. Он чувствовал только, что должно произойти что-то ужасное. И так как в городе в тот день носился слух, что уже выстроена виселица и скоро будут вешать всех изменников, он уже чувствовал на шее веревку.
И снова офицер сказал:
— За эти четыре года вы, наверное, тоже много смеялись. Ну, что же, посмейтесь еще. Только я думаю, теперь немножко по-другому будете смеяться.
Потом, меняя тон, добавил:
— Вероятно, и сейчас опираетесь на брата? И воображаете, что все, что вы сделали, законно?
По-прежнему с губ Али-Эшреф-хана не сорвалось ни звука, только ноги у него тряслись. Казалось, если бы он мог ответить, он сознался бы в своем преступлении.
Не желая больше бить лежачего, Ферох объявил ему, что пришел его арестовать.
Али-Эшреф-хан молчал. Что он мог сделать? Как он мог сопротивляться? Брали людей и покрупней и посильней его. Он видел перед собой смерть и молчал.
Ферох вновь подошел к нему и брезгливо, стараясь не касаться его, сказал:
— Если вам нечего сказать, тогда пожалуйте... Пойдемте.
Сделав над собой усилие, Али-Эшреф-хан дрожащим, срывающимся голосом ответил:
— Делайте, что хотите... Я готов.
Ферох подумал про себя:
«Теперь, когда все кончено, когда Мэин погибла, все раскаиваются и все покорны. Что же? Неужели, обманувшись его внешностью, упустить этот момент мести, отказаться от наказания? Нет!»
И он кликнул двух казаков, стоявших в коридоре, и приказал им взять Али-Эшреф-хана.
Али-Эшреф-хан все еще был не в силах говорить. Он не мог и двинуться, так у него дрожали ноги. Казаки, став по обе стороны, взяли его под руки и повели к выходу.
Слуга Али-Эшреф-хана, который обычно ночевал у него в доме, не осмелившись ничего сказать, широко раскрытыми от изумления глазами глядел, как арестовывали его господина. И до той минуты, когда казаки исчезли за углом улицы, он стоял, как без языка. И только тогда вдруг со всех ног побежал в эндерун и закричал. Крик его разбудил домашних Али-Эшреф-хана, в том числе какую-то уже пожилую женщину, жившую у него в качестве сигэ. Выбежав без чадры и косынки, она начала расспрашивать слугу о подробностях. Женщины эндеруна были потрясены, одна-две даже пролили слезы. Не разбираясь, в чем дело и за что ага взяли, они, конечно, слали проклятия тому, кто это сделал, называя его нечестивцем. Но на большее они не отважились. Решили терпеть и дали обет при освобождении ага сварить для нищих рисовую кашу, поставить в сэкаханэ сорок свечей и заказать роузэ.
* * *
Так как стояла еще зима и дни были короткие, в пять с половиной часов вечера было уже совсем темно. Можно себе представить, как жутко было в это время в темной камере назмие. Прошло уже двенадцать часов с тех пор, как Али-Эшреф-хан, на основании имевшегося у Фероха приказа, предъявленного им раису назмие, был посажен в темную камеру. И все эти часы он провел, точно во сне: неожиданное появление Фероха привело его в такое состояние, что он уже не различал, что явь, что сон.
Как мы уже сказали, он давно позабыл о Ферохе и обо всем, что произошло. Вдруг эта встреча с ним... в такие дни... Ферох в военной форме... Потускневшее от терьяка и ширэ сознание Али-Эшреф-хана было подавлено. Одно только убеждало его, что это не сон и что Ферох на самом деле его арестовал и посадил в тюрьму, это то, что уже заходило солнце и что час, когда надо курить терьяк давно прошел, а о нем никто и не думал позаботиться. Это было невыносимо.
Сырость и вонь камеры не могли привести его в себя, но отсутствие терьяка подействовало на него жестоко. Понемногу Али-Эшреф-хан начинал чувствовать, какая страшная жизнь ждет его, если он не будет иметь терьяка. Он убеждался, что деньги это еще не все в мире и что бывают моменты, когда и люди без средств могут причинить зло человеку с деньгами...