Небо над Боджнурдом заволокли тучи. Идет дождь: теплые росинки освежают сады, поля и горные пастбища. Тихо бреду под дождем по улицам, ищу работу. Захожу в рисообделочный цех. Хозяин оглядел меня с ног до головы, говорит: «Давай, приступай, посмотрим, что из этого выйдет.» Мне пятнадцать лет, силенок у меня еще маловато, а в цехе орудуют тридцатилетние верзилы с мускулистыми руками и бычьими шеями. Ухожу из цеха подавленным, всю дорогу думаю, когда же, наконец, я стану взрослым!
По пути зашел к тете Хотитдже. Дома Мансур один. Он вдруг, ни с того, ни с сего, спрашивает:
— Гусо, хочешь работать конюхом?
— Еще бы! За это я буду молиться и приносить дары не только аллаху, но и тебе, Мансур. Но что-то мало верится в это чудо аллаха.
— Небо не моли, а мне верь, Гусо. У чиновников Каргузара, большого учреждения, есть конюшня, а конюха нет. Нужен конюх, именно такого возраста, как ты. Точно такого, год в год.
— А почему именно в моих годах? Взрослые тоже могут ухаживать…
— Ах, какой ты бестолковый дурак! У чиновников молодые жены! Так что взрослый конюх им не нужен… Понимаешь ты, нет?
— Мансур-джан, зачем мне все это понимать? Я же не пророк, правда?
— Бе, что с тобой говорить! Приходи завтра утром сюда, и мы отправимся в Каргузар…
Утром я захожу за Мансуром, мы шествуем по тихим улицам Боджнурда. Останавливаемся возле двухэтажного здания с привлекательной вывеской. У входа высокое крыльцо, над которым ласково шумят ветви деревьев, а из открытых окон второго этажа слышится ругань и женский плач. Оказывается, семьи служащих живут тут же, при филиале министерства. Внизу контора, вверху — жены и дети, кошки и канарейки… Ровно в девять Мансур вводит меня в приемную заведующего этой «шара-бара» господина Давуд-хана Саидольмулка. Мансур заискивающе и плутовато склоняется перед жирным человеком с сияющей плешью, говорит, что вот привел конюха по рекомендации Зейнаб-енга. Плешивый Давуд-хан осматривает меня красными, заплывшими с похмелья глазами, будто взвешивает— сколько же мне лет, прикидывает, бреюсь ли я, наконец говорит:
— Дурачок еще желторотый… Ладно, идите на скотный двор…
Идем. Там нас встречает прилизанный, бодрый чиновник. Он ведет меня в конюшню, показывает жеребца арабской породы. Конь— гнедого цвета, у него маленькая, словно выточенная, голова, коротко подстриженная грива. Чиновник, видимо, управляющий хозяйством, поясняет, как надо обращаться с конем, как он устроен, чем его кормить, какой водой поить, когда выводить на прогулку. Одного только не сказал: зачем лошади нужен хвост. Смеюсь про себя и бесконечно рад новой работе. Оглядываю коня, а сам в душе благодарю аллаха и Мансура. Жалко, дары им не могу преподнести. Выхожу во двор, оглядываю хозяйские владения. Каргузар делится на два огромных отсека, вернее на два двора: в одном живут Давуд-хан и его братья, в другом размещены прислуга, кухня и конюшня. Прямо ко двору примыкает большой тенистый, пахучий сад, разбитый на клумбы и газоны. Там пестрят цветы всех красок и оттенков: красные, оранжевые, желтые, фиолетовые, голубые, розовые. Целые клумбы снежно-белых цветов. Подумать только: когда садовник, седобородый медлительный старик, залезает в клумбу с белыми цветами, то борода его сливается с кипенью лепестков, и лицо старика кажется без бороды, маленьким, суслиным.
Давуд-хан и его братья — тегеранцы и, как говорят о них, образованные люди. Наверное, так и есть, потому что приняли они меня безо всяких допросов и запугиваний, с первого дня разрешили ходить по всему двору, где угодно, и сразу же с сумкой отправили на базар за продуктами. Выбирай и покупай— чего душе угодно!
Ночую на кухне. Там же живет повар, тегеранец, Гасан-хан. Плата за мой труд — ноль целых и ноль десятых. Несовершеннолетним по закону плата за труд не положена. Кормит меня повар тем же, что варит и жарит для чиновников. Утром я аккуратно убираю конюшню и ровно на час веду жеребца на прогулку за город. Веду в поводу. Конь горячий, взвивается свечкой, так и рвется ветром пронестись по равнине. Я озираюсь по сторонам и, если никого нет рядом, вскакиваю коню на спину и ударяю голыми пятками по бокам. Жеребец радостно ржет и летит, почти не касаяь земли, как птица. Одной рукой я держусь за уздечку, другой — за гриву. С этого дикого жеребца можно запросто упасть.
Конь, базар, разноска, кухня, — это повторяется изо дня в день. И хотя работа однообразна, она нравится. Почти весь день я среди горожан. Уже немного говорю по-фарсидски, на тегеранском наречии. Правда, этот язык я усваиваю с трудом и не без приключений.
Однажды Давуд-хан позвал меня и говорит:
— Эй, Гус! Иди к финансовому чиновнику, скажи ему, что я сегодня принял мозхел[8], пусть не ждет!
— Есть, господин Давуд-хан!
Прибегаю в контору, докладываю:
— Господин Мубашшер! Господин Давуд-хан сказал, чтобы вы его не ждали, он съел эзгал…
Сидевшие в конторе чиновники разразились дружным хохотом. Я растерялся! И никак не мог понять, над чем они смеются. Потом сообразил, что сказал не то, что нужно. Сконфуженный, я покинул контору. Черт их поймет, этих чернильных крыс. На другой день, едва появился на пороге конторы, хохот поднялся опять. В тот же день я узнал, что «эзгал» — это… понос. Вах-вах! Я поблагодарил аллаха, что он отвел гнев Давуд-хана от моей бедной головы.
Бледнолицые чиновники Боджнурда согнаны отарами в несколько крупных учреждений. Это — «Каргузар-хане», «Малия», «Телеграф-ханэ», «Пост-ханє» и «Гомрик-ханє». Все бледнолицые хорошо знают друг друга, изо дня в день собираются «на чай» то у одного, то у другого бумагомарателя. Частенько приглашают гостей и Давуд-хана с братьями. Они угощают их лучшими персидскими блюдами: «кябаб», «тас-кябаб», «челов-кябаб», «кайма-кибаб», «морге-борьян». Хов-хей!.. Все это подается с графинами, наполненными сногсшибательной боджнурдской водкой. На стену и в лужу от нее лезут. После пиршества гости усаживаются играть в карты. Режутся в азартные «Асс» или «Банк» до самого рассвета. На столе звенят и сверкают османские лиры и иранские туманы.
Видя это бешеное богатство — порой огромное, будто для плова блюдо наполнялось доверху золотыми, — я всегда остро замечал громадную яму между богатыми и бедными и думал: «Почему же это богачи разбрасывают золото, ценят его не дороже глины, а у моих родителей каждое пшеничное зерно ценится, как крупица золота?!» Нет, тут что-то не так!.. Нужно искать правду. Мне уже пятнадцать лег. Хватит быть ослом и хлопать ушами!.. Пора взять быка за рога и стать счастливым и знатным. Захочу и буду. Хей, чего это стоит!
Снова весна. Земля надевает зеленый халат. Боджнурд, окруженный горами, словно остров в океане, а вернее остров, опустившийся на дно океана. Вокруг все зеленое, а над головой голубое. Легкие облака, гонимые ветром, медленно движутся над городом, собираются на вершинах гор и лежат без движения, как ленивые белые овцы. С деревьев осыпается цвет. Из садов, из каждого двора одуряюще пахнет розами и жасмином, поют птицы, и на душе так радостно, что петь и скакать хочется. Люди идут по городу, торопятся куда-то. Ай, пусть спешит по пустякам. Что мне до них! Я поспешаю к тете Хотитдже. Зачем? Просто так, от нечего делать. У меня свободное время, и я не видел давно ни тетю, пи Мансура.
Я иду закоулками, выбираю такой путь к Зеинаб-енга, на хозяйственный двор, чтобы не идти через сад и мимо дома барыни. Я всегда избегаю встреч с нею, хотя ничего плохого она мне не сделала. Наоборот, помогла устроиться в Каргузар. Сейчас еще больше побаиваюсь ее. Она может спросить, как мне работается па конюшне, а я ведь оттуда удрал.
Осторожно подхожу к задней калитке, смотрю — на скамейке под яблоней сидит девушка. Это воспитанница Зейнаб-енга, красавица-сиротка Парвин. У меня в груди все опустилось: вдруг о чем-нибудь спросит или обзовет чумазым нищим. И вообще, я никогда в жизни не разговаривал с девушками. Сделал вид, что не замечаю ее и прибавил шаг, чтобы побыстрее проскользнуть во двор через полуоткрытую калитку… Однако не избежал соблазна взглянуть на нее! Посмотрел ей в глаза и, словно обжегся. Вах, какой жгучий взгляд у Парвин. На ходу успел рассмотреть ее одежду: голубое платье, белые туфельки, на шее белое сверкающее ожерелье. Жгуче-черные волосы девушки локонами падали на плечи, были украшены темно-розовой лентой. Я взглянул на Парвин и в замешательстве отвернулся, успев увидеть, как приятно она улыбнулась.