— Ах, Гусейнкули, мы об этом уже знаем: и я, и Парвин-ханым! — сокрушенно говорит тетя. — Ты ее расстроил. Она заболела, как только узнала, что ты уезжаешь. Как она тебя любит, как любит! Не хочет Парвин, чтобы ты был далеко от нее.
— Да разве я далеко уезжаю? — продолжаю притворяться я. — Военная служба — это же школа. Чтобы стать верным слугой Парвин-ханым надо изучить военную науку. Прощайте, тетя Хотитджа… Кажется, я не сумел до конца довести свою роль. К горлу подкатил горячий удушливый комок, еще мгновение и я всхлипну.
— Подожди, куда же ты? — испугалась тетя. — А Парвин? Сейчас позову! — Тетя выбежала и быстро вернулась. — Иди… в саду…
Парвин сидела на скамейке, с опущенной головой. Увидев меня она встрепенулась, щеки у нее залились румянцем, а на уста набежала скорбная улыбка.
— Здравствуй, моя синичка. Ты нездорова?
— Пустяки. Взгрустнула…
— Я зашел проститься. Уезжаю в Кучан.
Парвин ничего не ответила. Я понимал, что она обижена на меня. Ведь я даже не предупредил ее, что хочу стать военным, не посчитался с ней. А может, она думала о другом? Может, в голове у нее метались те же мысли, которые не дают покоя и мне? Возможно Парвин уже поняла, что я ей не пара и хочет раз и навсегда покончить всякие взаимоотношения со мной?
— Ты почему молчишь? Скажи что-нибудь.
Парвин тяжело вздохнула. Я посмотрел сбоку и увидел на глазах Парвин слезы. Мне стало жаль ее.
— Не надо плакать, — сказал я как можно ласковее, хотя в груди у меня закипела обида. — Тебе тяжело оставлять свой дом. Ты в нем родилась. В нем жили твои родители. Я все понимаю. Но разве можно мерить одной ценой каменные стены и живого человека?!
— О чем ты говоришь? — не понимающе спросила Парвин. — О каких стенах, о каком человеке?
— Я все знаю, Парвин-ханым. Ты хочешь, чтобы я на тебе женился и перешел к тебе жить. Тогда ты никуда не уйдешь из своего дома и сохранишь все свое богатство.
— Как ты смеешь! — Парвин гневно встала, пальцы ее рук сжались в кулачки, губы задрожали, и по щекам хлынули слезы. В следующее мгновение она повернулась и побежала в глубину сада. Побежала так быстро, что я не успел и опомниться, как потерял ее из виду. Я даже не ругал себя за глупость, не мог. У меня было такое состояние, будто я вонзил себе в сердце нож и сейчас умру. Я задыхался. Все это длилось несколько мгновений, затем по телу моему будто пронесся огонь. Я потоптался на месте и бросился догонять Парвин.
Побежал. Нашел. Она стояла прислонившись к яблоне, плакала навзрыд. Я обнял ее за плечи. Порывистым движением Парвин скинула с плеч мои руки, повернулась.
— Как ты можешь такое думать?
_ Прости меня… Я — глупый осел, больше я никто…
— Богатство, — пренебрежительно хмыкнула Парвин. — . Я никогда даже не думала об этом. Если б ты сказал — «идем ко мне», я бы не задумавшись пошла… Доверилась бы…
— Прости, прости…
Парвин, казалось, выплакала всю свою боль. Глаза у нее стали сухими, даже горячими, в них отражался нездоровый блеск. Она стала вялой и неразговорчивой, словно перенесла тяжелую болезнь и еще не успела как следует поправиться. Мы вошли во двор. В дом заходить я не стал, боялся, как бы о нашей ссоре не догадалась тетя. Когда я направился к калитке, Парвин остановила и попросила подождать. Вскоре она вернулась с маленьким свертком, вложила его в, мои руки.
— Не разворачивай! — стыдливо допросила она. — Дома посмотришь.
Я комкал сверток в руках и не знал, что мне делать дальше. Какая-то властная сила не отпускала меня отсюда, я что-то должен был сделать важное, прежде чем шагнуть за калитку. Мельком взглянул в глаза девушки и понял: она ждет от меня это важное. Меня вдруг что-то толкнуло изнутри. Я шагнул к ней, рванулся и крепко обнял ее. Целовал без памяти, бешено до боли…
Потом, как во сие, брел по улицам, и в душе у меня звучала песня. Я улыбался, мурлыкал что-то, не замечая, что прохожие смотрят на меня изумленно.
Дома я тотчас развернул сверток и увидел голубой шелковый лоскуточек. Это был платок. Разглядывая его, я заметил в уголке надпись, вышитую яркими нитками: «Моему любимому… от Парвин». Я почувствовал, как меня всего окутало легким призрачным дымком счастья.
— Ох ты, волшебница, — шептал я упоенно. — Ты переполнила кипящую чашу моей любви. Берегись, любовь прольется через края и сожжет твое сердце, джанечка…
Боджнурд лежит в котловане, между гор, и поэтому почти все время над ним громоздятся тучи, идут дожди. Но сегодня мне повезло. Утро солнечное, небо голубое, ветерок легкий и теплый. Меня провожает вся семья. Я с удалью вскакиваю в седло, и конь, выгнув шею, рвется вперед, требует, чтобы я отпустил поводья. Из ведер и чашек под копыта скакуна льется чистая горная вода. Быть мне всегда счастливым и здоровым!.. Слышатся голоса сзади:
— Доброго тебе пути, Гусейнкули! Поезжай с богом!
— Счастливо оставаться! — кричу я, оглянувшись. Пришпориваю коня и мчусь навстречу счастью, о котором мне столько наговорили мать с отцом и вся родня.
«КУРДЛЕВИ»
Едем по старой выщербленной дороге, по которой много тысяч лет ходят караваны верблюдов, скачут всадники, и бредут пешеходы. Это дорога связывает Боджнурд с внешним миром. По ней привозят купцы кашмирские шарфы и кабульские шубы, бухарский каракуль нобелевскую нефть. По ней везут русский сахар и цветной ситец…
По этой дороге заезжают в Боджнурд высокопоставленные лица из Тегерана и Мешхеда. По ней беспрестанно движутся группы паломников, направляющихся в Мешхед, где похоронен восьмой шиитский имам — Риза.
По этой-то дороге и движется сейчас первая, за всю историю существования Курдистана, своя курдская армия — «Курдлеви». А это буквально значит: курдские львы.
Едем медленно, и мне кажется, что конь мой ступает через силу, не хочется ему идти в Кучан, чего он там не видел? Но это, оказывается, состояние принужденности во мне самом. Будто веревка у меня на шее, и тянет она назад, в Боджнурд. А конь-то идет своим шагом, как и положено ему вышагивать.
Командуют нами пять черных офицеров, похожих на белуджей, и один беленький молодой, выхоленный. Он напоминает мне сына чванливого дворянина, приближенного самого Шах-ин-шаха. Беленький юноша — в чине капитана и ему беспрекословно подчиняются черные офицеры. Но, черт возьми! Почему никто из них не говорит по-курдски? Брезгуют что ли? С нами не говорят на нашем языке. Вот тебе и — курдские львы! Мы больше на щенят похожи.
Колонна конных идет по четыре в ряд. Впереди капитан и два других офицера. Трое черномазых — сзади колонны, будто мы стадо баранов, которых гонят на базар или на бойню. Еще я думаю, что мы похожи на пленных, и нас под винтовками ведут неизвестно куда, и неизвестно что собираются с нами делать. Впрочем, чего думать? Может быть все правильно, как и нужно? Откуда мне знать? Я же никогда до этого не служил в армии, не знаю порядков. Держись, курдский лев!
Медленно едем, ох, как медленно. Я не привык к такому передвижению. Ей богу, у меня вот-вот лопнет терпение и я скажу: «Эй, впереди, нельзя ли прибавить скорость?!» Но я молчу, потому что все молчат, как воды в рот набрали. Главное, сами офицеры помалкивают. Иногда заговорят на каком-то непонятном языке и снова надолго рты закрывают.
Что же это за командование? Если они шахские вояки, то почему не говорят по-фарсидски. Не знают? Если не знают, то как же они будут управлять армией? Особенно меня бесит то, что молоденький белый капитан командует нами. Он даже на мужчину не похож. Что-то среднее между мужчиной и женщиной.
Рядом со мной едут Аббас и Рамо. Я спрашиваю у них:
— Кто по национальности эти офицеры?
Рамо говорит:
— О чем ты спрашиваешь, Гусо? Думаешь, я знаю больше твоего?
Аббас добавляет:
— Вот тот блондин — капитан из Фарангистана[16]. Фамилия — Кагель. По приказу шаха, он тут военным инструктором. А эти черные — его подчиненные. Они тоже смыслят в военном деле.