— Эй, Гусейнкули, опомнись! Если сделать по-твоему, освободить соловья, то он улетит, и никто не услышит его песни. А культурные люди — умные. Они за большие деньги покупают себе соловьев и держат их в клетках, чтобы постоянно слушать соловьиные трели и наслаждаться. Понял теперь?
— Я все хорошо понимаю, Мансур, но хочу все же спросить. Как по-твоему, соловей за решеткой тоже наслаждается? Думаю, что нет. Он должен свободно петь свои песни.
— Ты болтун и глупыш! — внушительно говорит Мансур. — Этот соловей живет роскошно. Хозяин кормит его так, что вольным птичкам и во сне такое не снится!
— Ну, если ты прав, то давай попросим хозяина, пусть выпустит соловья. Если соловей вернется в клетку, значит, ты прав!
Мансур побежден, но он старше меня и не хочет сдаваться. Неестественно громко смеется и приговаривает:
— Молодец ты, хоть глупец ты. Молодец… Ладно, пусть будет по-твоему. Дуракам закон ие писан…
Мимо нас проходят молодые люди. На них богатые костюмы, разговаривают они вежливо и тихо. Увидев хохочущего Мансура, стройный юноша с усмешкой смотрит на него, и мой двоюродный брат умолкает. А когда богачи уходят, Мансур сердито ворчит на меня:
— Ай, пойди с дураком… Сам в дураках останешься!
Домой я вернулся вечером. Спор о соловье забылся, настроение было хорошее. Лежа в постели, я долго не мог уснуть: предо мной проплывали шумные боджнурдские улицы, дворцы, минареты и фонтаны…
День, другой, третий… Еще один день. Как они похожи друг на друга! Отец каждое утро уходит искать работу, возвращается вечером с ворохом надежд. Кого-то он повстречал, с кем-то он познакомился, где-то пообещали подумать насчет работы… Так продолжалось с неделю. Потом отец стал задумчивее, разговаривает мало, взгляд его угрюм. Вернувшись после долгих блужданий по улицам, он садится на корточки в углу, ужинает и тут же ложится спать. Мать ни о чем его не спрашивает. И так яснее ясного, что отец не может найти работу.
Голод, охвативший районы Миянабада, Джаджарма и Горгана, не обошел сторонкой и Боджнурд. Непрестанно его улицы заполнялись многочисленными беженцами из разных сел. Крестьяне бежали в город, чтобы укрыться от нужды, обмануть голодную смерть. Появилось много нищих и дервишей. Цены на продукты страшно подскочили. Началась паника среди коренного населения Боджнурда.
Отец, как и прежде, ищет работу, но все его старания пропадают зря. Его мучает совесть, его гнетет ответственность за семью. Он не может прямо смотреть в страдальческие глаза матери. Мать ходит по домам, стирает вонючее тряпье, печет для чужих лепешки и, за свой труд, приносит в узелке что-нибудь поесть. Но скоро она лишается и такого заработка. Голодная синяя опухоль на моих руках и ногах. Отчаяние старших и страх смерти давно передались мне. Вместе с отцом и матерью я ищу хоть какую-нибудь лазейку, чтобы не подохнуть с голоду. Говорю матери:
— Пойми, в городе бездна бедных, но ведь много и богатых, которым нужны черные рабы. Я уже большой, могу работать наравне со взрослыми. И еще— я сейчас злой и на все готов!.. Нельзя ли меня продать рабом? Вам будет хоть маленькая помощь!
Этим я еще больше расстроил маму. Лицо ее побледнело, глаза наполнились слезами.
Ночью слышу, она бормочет отцу:
— За что же нас так невзлюбил аллах? Неужели не видит, какие муки, голод и беды свалились на нас?
— Брось упоминать аллаха. Он-то тут нм при чем! Такова судьба всех бедняков, а не только наша.
— Нет, ты не прав, ло! — перечит мама. — Не только бедняки страдают, и богатые есть, кого бог невзлюбил и наказал.
— О ком ты говоришь? — слышится раздраженный голос отца.
— О Парвин говорю… О внучке Зейнаб-енга. Скромная и богатая девушка, красавица, глаз не отведешь, а сирота, приласкать бедняжку некому. Судьба вон как сложилась. Да и самой Зейнаб-енга не легче. Мать начинает говорить совсем тихо, чтобы никто не подслушал. Я напрягаю до предела слух, чтобы уловить хоть одно словечко, и все же не могу понять шептанье мамы.
…Кто-то кого-то отравил, а кто кого, не понятно…
Я видел эту самую Парвин издалека, когда мы только пришли в Боджнурд и остановились у тети Хотитджи, Она ходила по саду с книжкой, запрокинув голову, старательно заучивала что-то наизусть. Наверное, Зейнаб-енга задала ей урок. Второй раз я видел ее, глазастую, на «базаре Горган» в компании подруг. Они шли куда-то, весело, как ласточки, щебетали на ходу. Я ни разу не здоровался с ней, потому что она меня вблизи не видела, и мы даже мимоходом ни разу не перекинулись с ней словцом…
Мать и отец уже уснули, а я не мог заснуть, рассуждал про себя, думая о красивой девушке. Не похоже было, что эта Парвин несчастна. У нее нет и тени печали на лице. И окружают ее не такие нищие, как я, а люди высшего общества, сытые и нарядные. Ну и нашла же мама о ком горевать! С этим я и уснул. А проснулся, как всегда, от голода. И первой мыслью было: что бы пожевать?
Еще не взошло солнце, а все наши разбрелись кто куда. Отец-скиталец— на поиски работы, мама — тоже, я подался к Мансуру. Сестренки устремились… сшибать милостыню. Ух, жизнь — ни одна собака не позавидует!
Наконец в городе пронесся слух: появилось общество по борьбе с голодом. Где-то на окраине открывается для беженцев бесплатная кухня и обжорка. Ешь и пальцы облизывай.
Слухи поплутали и подтвердились. Кухня, действительно. открылась. Каждый день там варят «халим» — суп из бараньего мяса и пшеничной сечки. Больше на кухне ничего нет. Но и за это спасибо боджнурдцам, не забывают о своих бедных и страждущих соотечественниках. В состав кормящего общества, говорят, входят, в основном, учителя да ремесленники: кузнецы, плотники и другой мастеровой народец.
Отец, бедняжка, убежден, что работу ему в городе никак не найти. Все чаще он заводит разговор: а не податься ли нам в какое-нибудь село в батраки к богатеям? Пока отец решает, как быть дальше, мама распоряжается нами Чуть продираем глаза, она сует нам о руки миски и отправляет на окраину за «халимом». Раньше придешь — погуще нальют.
Общественная кухня — громадный котел зеленого цвета, на колесах. Чуть ли не на весь квартал выстроилась к нему очередь. Кого тут только нет; старухи, старики, маленькие дети, матери с грудными детьми. При виде такой очереди у меня отпадает всякая охота есть, Сестренок я ставлю в очередь, а сам сажусь в сторонке. Озираюсь по сторонам: нет ли рядом знакомых мальчишек? Увидят — засмеют, будут называть нищим. Я встаю, отдаю свою чашку сестренке и ухожу. От стыда у меня горят уши. Вечером я заявил отцу и матери, что я уже большой, мне совестно торчать с чашкой в очереди. Отец понимающе кивает, мать молчит, поджав губы. С этого дня на кухню за похлебкой ходят только сестренки. Они голодные, маленькие и пока не понимают, что такое стыд и унижение.
Если небо сплошь обложено тучами, солнце все равно найдет прореху и покажет свой огненно золотой луч. В жизни, наверное, тоже так: на сто дней несчастья падает один счастливый день. Этот день в нашей семье начался с того, что отец вернулся домой в радостном возбуждении, громко, для всех, сказал:
— Утром переберемся в Хамзанлу. Туда не больше двух часов ходу. Буду работать в хозяйстве бая Ходжи Аманулы.
Город мы покинули без всякого сожаления, даже с радостью. Правда, я уже не обольщался радужными надеждами на будущее, но был уверен, что там, в селе, никто из наших не протянет ноги с голоду. После небольшого путешествия мы вошли в Хамзанлу.
Хозяин Ходжи Аманулы был богатым земиндаром,[3] владел сотнями гектаров земли, большими стадами скота и своей чековой книжкой. Даже в будние дни он одевался в праздничные наряды, потому что плохой одежды у него не было.
Под жилье нашей семье Ходжи Аманулы отвел низкий с дырявой крышей сарай. Когда-то здесь, в зимнее время, помещался скот, но теперь в этом сарае ни овец, ни коров не держали. Сарай очень ветхий, стены покосились и сплошь изъедены солью, — толкни его, и он развалится. Дверь больше походила на ворота: две громадных створки со щелями в ладонь. Но и платы с нас не требовал хозяин за житье в этом сарае, и отец утешал себя, что убежище ничуть не хуже боджнурдского.