При словах «вот чего» через стену перелетела ремённая петля. Камень, привязанный к другому её концу, упал к ногам коня, а ремень ударил, словно кнутом, коня и всадника. Конь стал на дыбы, каштелян откинулся назад, трубачи шарахнулись в стороны, а двухтысячная толпа защитников замка разразилась хохотом. Среди общего шума послышался могучий голос Кострубы:
— Надень петлю на шею, а камень кинь нам, мы тебя подтянем!
Как? Надругаться над королевским посланцем на глазах всего стана, — злость охватила шляхтичей. Значит, защитники не очень-то боятся осады, если позволяют себе подобное. Замок — не село, шляхтич — не мужик, потому многие из насильников, наряду со злостью, почувствовали ещё и досаду. А Кердеевич, вступивший недавно дружинником к поставленному королём владимирскому князю Федюшке Люборатовичу, обратившись к епископу-канцлеру, сказал:
— Удивляет меня, что вы на каждом шагу выводите из себя тех, в ком сами нуждаетесь! Зачем послали к Юрше его смертельного врага?
Епископ гордо усмехнулся.
— На каждом шагу. Это преувеличенно, — бросил он.
Кердеевич нахмурился.
— Знаю, что говорю! — резко возразил он. — Задумали установить со Свидригайлом мир, а повеличать его великим князем даже ради блазна не пожелали. Хотели покорности Подолии, а каменецким старостой назначили меня! Разве этого мало!
— Не всё ли равно! — бросил Ясько из Корытницы. — Пусть привыкают к панской власти!
— Не долго панует тот, кто опирается на одно насилие, и кровавым бывает его конец! — возразил Кердеевич.
Поляки умолкли, а Ягайло, услыхав слова старосты, кивнул в его сторону своей лысой головой и заметил:
— Истинная правда. Я всегда твердил об этом и Яську и канцлеру, но они меня не слушали.
— Забываешь, вельможный староста, — горячо отозвался Ясько, — что королевский посланец твои тесть, и ты обязан оказывать ему помощь, а не выступать против.
— Я выступаю не против него, а против подстрекателей к войне, которая губит обе стороны! — отрезал Кердеевич.
— Обижаете род, которого недостойны, и короля, доверившего дело каштеляну! — крикнул молодой пан Сташко Заремба из Древеницы, родственник каштеляна.
Кердеевич озлился.
— Молчи, щенок, — крикнул он, — не то долбану по тебе и твоему отродью, как цепом по колосьям!
— Лучше утри ему нос! — едко бросил Ясько, намекая на князя Олександра.
Кердеевич побледнел и схватился за рукоять меча. Но старосту удержали, хоть и с трудом, Криштоф из Сенна и канцлер, опасаясь, что он обнажит меч в присутствии короля. Впрочем, и противники, зная медвежью силу и отчаянную отвагу этого покорного и добросердечного великана, быстро юркнули в толпу.
— Мир вам! — крикнул князь Земовит мазовецкий. — Ты, староста, успокойся, Ясько из Корытницы и Сташко Заремба предстанут перед королевским судом за ссору в присутствии его величества, но помни: кто обнажает меч — присуждается к смерти либо к опале. Таков закон.
Гневный взгляд Кердеевича обежал присутствующих и, не найдя никого из противников, погас. Лицо приняло первоначальное выражение. Староста умолк и погрузился в раздумье.
Тем временем боярин Грицько смотрел вслед за отъезжающим Зарембой, как лис за улетевшей уткой, И его глаза горели, как угли.
— Попадёшься ты мне, — бормотал он себе в усы, — не сегодня, так завтра! — и увлёк за собой Андрия, чтобы возглавить доверенные им отряды.
В тот же самый день из Подзамчья вышла в сопровождении нескольких немцев толпа челяди с топорами и пилами. За ними на подводах везли длинные брёвна, доски, горбыль, тряпьё и воловьи шкуры. Мастера обтесали брёвна и сложили срубы для двенадцати военных шоп. Шопы поставили на низкие колёсики-волоки, при помощи которых можно было их передвигать по дощатому помосту. Тут же клали коши из лозы, засыпали землёй и трамбовали. За ними должны были установить пушки, которых было у поляков двенадцать. Правда, они не прибыли ещё с прочими осадными орудиями из Владимира.
К вечеру против Подзамчья вдоль всей восточной стены запылали костры. С остальных трёх сторон Луцкий замок охватывала и не позволяла к нему подойти река Стырь. Почти повсюду берег был настолько крут, что через стену с противоположного берега могла перелететь разве только птица. Потому защитникам не приходилось дробить свои силы, расставляя люден вдоль всех стен, правда, поляки тоже сосредоточили все свои силы с одной стороны.
Целую ночь в польском стане стучали молотки и деревянные кувалды, и к утру двенадцать белых длинных шоп выстроились в струнку против восточной стены. Остались лишь мастеровые, покрывающие их крутые крыши воловьими шкурами. Среди работников изредка стали появляться и всадники, шляхтичи, желавшие поближе поглядеть на Луцкую крепость. Однако они высматривали тщетно — защитники не появлялись, лишь дозорные внимательно следили за ними сквозь узкие чёрные бойницы, и как только кто-нибудь подъезжал ближе ко рву, из тёмного отверстия вылетала сверкающая стрела, и напуганный всадник во весь дух скакал обратно. Случалось, что стрела ранила лошадь, но однажды пущенная Андрием стрела вонзилась одному из всадников в глаз. Он упал, а когда челядь подбежала его поднимать, убили ещё двоих. Прочие пустились в бегство. Раненый пролежал несколько часов у рва, пока, наконец, к вечеру не явились несколько рыцарей в латах и не унесли его. Однако раненый скончался в ту же ночь. С того времени никто уж ко рву не приближался.
Между тем защитникам надоело ждать. Вечером десятого августа группа ратников, усевшись вокруг костра на ристалище, затянула посвящённую подвигам и смерти боярина Миколы заунывную, печальную, под стать горькой участи самого боярина и его людей песню со словами немудрёными, как душа мужика. На крыльце палаты, за чаркой мёда, сидел воевода с Саввой, Андрием и Горностаем. Коструба отдавал наказы страже, а Грицько сидел на ступеньках крыльца и плакал.
Но никто не обращал на него внимания. Все, знавшие боярина Миколу, переживали, прислушиваясь к словам песни, а Горностай пил мёд, заедая его коржом. С реки дул прохладный ветерок и приносил время от времени дымок костра. Из-под навеса начальной вежи жалостно ухал филин-пугач, а из польского стана неслись, как обычно, пьяные выкрики ратников и рыцарей. Но вот песня оборвалась, наступило молчание. Мужики стали расходиться, кто в кухню, кто по выстроенным на майдане хатам, а кто и в стоявший за палатой детинец, где над поворотом реки в большой четырёхугольной веже хранилось оружие.
— Уж больно медленно идёт осада! — начал Горностай. — Скука одолевает! Я-то думал, поляки руками и ногами вцепятся в стены, и каждый день будет потеха. А они какие-то шопы на колёсах устанавливают и, точно собаки с медведем, танцуют с нами свиного трепака. Верно?
— Видать, не торопятся, — ответил воевода, — и весьма неразумно делают, осень ожидается ранняя, дождливая, начнётся падёж лошадей. С окрестных деревень мужики поудирали, со дня на день следует ждать нехватки кормов.
— Может, король жалеет Луцкий замок? — вмешался Андрийко. — Кроме того, почти каждый день его посланцы скачут то в Степань, то в Чарторыйск. Наверно, между королём и великим князем идут переговоры.
— Жалеть-то он его не жалеет, — заметил Юрша, — скорее боится. Сил у него жидковато, всё, что было в Литве, послушно Свидригайлу. Остались, конечно, сторонники, но их не густо. А польское рыцарство не отличается ни смелостью, ни отвагой. Когда придётся взбираться на толстые луцкие стены, не один из шляхтичей ляжет в сыру землю, а там, того и гляди, заволнуется панство, и победа ускользнёт. Будь ещё в крепости князья или бояре, то нашёлся, наверно бы, и не один, которого можно купить обещаниями или запугать. А наши «холопы» не кобенятся и на измену не пойдут, их безопасность— за стенами замка. Вот Ягайло и колеблется.
— Позвольте, воевода, слово сказать! — утирая глаза, вступил внезапно в беседу Грицько.
— Говори!
— Твоя милость считает, будто король колеблется? Что до меня, пусть себе хоть подавится, но я полагаю, мы нисколечко не сомневаемся, как нам поступать. Коли он не жалует к нам, мы можем сами к нему наведаться. Всё-таки легче нам перейти ров ночью, чем им среди бела дня.