Впрочем, в дебрях петлюриного мировоззрения бурно разрослась к тому времени и другая растительность.
Петлюра завидовал не только богатым, но и вообще всем тем, кто находился вверху и обладал силой, чтобы властвовать над теми, кто пребывал внизу.
В малолетстве Семка завидовал сельскому уряднику, — перед ним заискивал не только отец–пономарь, но и богатый сосед за забором со всеми своими свиньями и коровами. И уж очень захотелось малолетнему Семке вырасти и стать урядником.
Войдя в возраст, Петлюра уразумел, что урядник беспрекословно подчиняется господину приставу и даже запросто получает от него по зубам. И тогда Симон начал лелеять мечту выйти когда–нибудь и самому в пристава!
Когда же позднее случилось Петлюре увидеть, как некий генерал хлестал пристава перчаткой по мордасам, ему стало ясно, что против генерала и пристав — дерьмо.
Вот стать бы генерал–губернатором, а то и королем!
Словом, Петлюра завидовал всем, кто обладал властью, и люто ненавидел каждого представителя власти.
Это и было второе зерно, оброненное на ниву формирующегося сознания Симона Петлюры и толкнувшее его на путь недовольства.
Путь этот и привел его в нелегальный кружок, а затем и в подпольную организацию. Раз он сам властью не обладал и не было у него никакой надежды заполучить ее даже на том свете, в раю или в аду, то он предпочитал, чтобы власти не было вообще.
Поэтому в молодости Петлюре особенно импонировали анархисты.
Однако прорастало на ниве его формирующегося сознания еще и третье зерно, и оно также в известной мере определило вехи в биографии Петлюры.
С тем пор как Петлюра, взрослея, впервые ощутил влечение к женскому полу, ему пришлись убедиться, что его невзрачная личность ничем не привлекает к себе внимания девиц. Не лишенный наблюдательности, он подметил, что девицы отдают предпочтение тем кавалерам, которые умеют подойти к ним с легким словом и тонкими манерами. Юнкера военной школы, кадеты и гимназисты всегда пользовались большим успехом у барышень на Кобыштанах, Кривохатках или Панянке, чем вахлаки–семинаристы. И этим они были прежде всего обязаны тому, что одевались чисто и аккуратно, а штиблеты носили со скрипом. Кроме того, имели они для девушек такие слова–словечки, что девушка сперва ахала, потом млела, а там уж и вовсе сохла и чахла от любви. Умели эти черти пройтись по улице таким фертом, что ни одно девичье сердце не могло устоять перед ними. Семинаристы подобный уличный форс клеймили завистливо–пренебрежительным словцом: «аристократизм»!
Петлюра охотно принимал участие в ночных налетах кобыштанских парубков, ловивших на улицах аристократическую белую кость, чтобы накрыть шинелью и хорошенько отдубасить; но в глубине души презирал он именно таких, как сам, неотесанных петлюр, а аристократам упоенно завидовал.
И решил непременно выбиться и самому в аристократы.
Первым делом Петлюра обзавелся ярким галстуком–бабочкой и повязывал его, отправляясь на прогулку в Александровский парк. Затем купил модный воротничок «композиция», немнущийся и не нуждающийся в стирке, — достаточно было потереть его простой ученической резинкой, и он снова становился совершенно чистым. Далее были пришиты штрипки к штанам того же цвета «жандарм», что и у студентов университета. И девушек теперь он уговаривал не иначе, как в трагическом тоне разочарованного Гамлета, принца датского. Образцы этих аристократических манер он черпал в моднейших литературных опусах той поры — «Ключи счастья» Вербицкой и «Жена министра» Лаппо–Данилевской.
Затем Петлюра стал ревностным, хоть и не слишком талантливым, участником любительских драматических спектаклей — актеры, как известно, хотя и самые обыкновенные люди, однако недалеки и от сверхчеловеков. У театральных гастролеров, завезенных в Полтаву антрепренерами Лубенцовым, Азовским, Колесниченко, он перенял несколько эффектных, хотя и поверхностных, сентенций о театре и его грядущих путях и начал пописывать театральные статейки для киевской газеты «Рада».
Как же все–таки произошло, что в девятьсот пятом году Петлюра все же очутился в рядах или по крайней мере где–то подле рядов украинской революции?
Размышлял он тогда так: если на Украине не будет панов русских или польских, которых многовато–таки расплодилось на плодородной украинской земле, а останутся, скажем, лишь паны украинские, то у каждого украинца не пана появится побольше шансов проскочить и самому в паны.
Таким образом, бороться против панов русских и польских и вообще против мировой буржуазии был, во всяком случае, прямой смысл, а о судьбе украинских панов можно будет поразмыслить и потом, после свершения революции, — конечно, ежели свершиться ей суждено.
Почему же в таком случае не захлестнуло Петлюру анархистское движение, к которому он питал симпатию еще на семинарской скамье?
Потому, что в Полтаве в то время организации анархистов не было, а пристать к украинской социал–демократии не составляло большого труда.
Тут, как видим, Петлюре как раз повезло: был бы он анархистом, не избрали бы его теперь председателем Украинской рады целого фронта.
Словом, бодрое состояние духа вновь вернулось к Петлюре.
Бог с ней, с этой Каракутой, с ее байстрюком и с ее эфемерным приданым, которое глупый дядька несомненно загонит в «Заем свободы»! Бог с ней, и с этой чужой улицей, если отсюда гонят взашей!..
Петлюре и невдомек, что недостойный поступок Haрцисса — упомянутый подзатыльник — не был только проявлением беспринципного хулиганства, а был, если хотите, актом межпартийной борьбы за кадры. Шулявка в те времена не могла похвалиться очагами культуры, а восемнадцатилетняя Поля Каракута, стремясь развеять тоску и потешить свою трагическую душу, вынуждена была посещать клуб «Мать–анархия», находившийся неподалеку. В анархистском синематографе она смотрела Макса Линдера, Пренса и Глупышкина, а после сеансов танцевала аргентинское танго, матчиш и кекуок. И трагические отблески в синих глазах златокудрой девушки наводили лидера анархистов Барона на мысль о том, что из трагической красавицы, чего доброго, может получиться неплохая дочь анархии, первая в Киеве девушка–анархистка!
5
Туалет Петлюры был тем временем закончен: зелень со штанов удалена, грязь с френча отчищена, пробор лоснился фиксатуаром, — из провинциального предместья можно было двигаться на широкую арену жизни!
Выбравшись из кустов за нобелевскими нефтяными цистернами, Петлюра глянул сквозь лаз в заборе. Поворачивать голову было еще больно, но он все же огляделся, проверяя — не подстерегает ли на чужой улице еще какая–либо опасность человека в офицерской форме?
Но было бы напрасной затеей дожидаться, пока улица совсем опустеет.
Прошел один человек, за ним появились двое, и внешность их никак не успокаивала: кепки, поддевки, сапоги… и тогда Петлюра принял решение.
Он достал перочинный ножик и срезал с френча погоны. Так же решительно он сорвал и сунул в карман офицерскую кокарду.
В таком виде, на первый взгляд, он мог сойти за дезертира, а дезертиров с фронта на третьем году войны городская окраина отнюдь не осуждала.
Затем Петлюра смело нырнул в лаз и очутился на улице.
С каждым шагом, приближавшим Петлюру к углу Брест–Литовского шоссе, походка его становилась тверже и внешний вид — осанистее.
На шоссе он вышел исполненным чувства собственного достоинства, — и здесь никто не смог бы сказать, что десять минут назад ему накостыляли по затылку. Вывихнутая шея лишь подчеркивала горделивость осанки: голову было больно поворачивать, и она в неподвижности держалась как–то особенно надменно — совсем как у истого аристократа с киноленты.
У Петлюры созрело уже и весьма остроумное объяснение — почему на войсковом съезде он появится без погон: происходит революция, а он — демократ, даже социал–демократ, и то, что он придет на съезд со срезанными офицерскими погонами, будет свидетельством его особой революционности.
Алеа якта эст! Жребий брошен!