Авксентий Нечипорук тяжело вздохнул. Ничего утешительного на базаре он не услышал, хотя где же и узнаешь новости, если не на базаре? Одни говорили, что непременно нарежут земли, а другие возражали, что нет — никак не нарежут, потому что где это видано, чтобы временные министры нарезали землю навсегда, раз они — временные, а главное сами помещики и капиталисты?
— И это, верно, так на самом деле и есть, — горестно заключил Авксентий, потому что как раз главного временного министра Родзянки племянник был хозяином имения, что граничит с арендованным клином Авксентия Нечипорука: вот здесь имение графа Шембека в Бородянке, а вот тут родзянкины Бабинцы… — Может, хоть ты, Иван, скажешь мне толком? — с болью допытывался Авксентий. — Человек ты рабочий, сказать бы — пролетариат, да к тому же в городе всякому виднее! Скажи, положа руку на сердце; нарежут или не нарежут мужику земли? Нам, по крестьянскому нашему положению, это же первое дело — земельный вопрос! Да и по семейным обстоятельствам, сам знаешь, туговато выходит: собственной земли только две десятины, а сыновей — тоже двое. Как тут быть? А к тому и характерами вышли сыны: вот как ночь и день разные…
У дядьки Авксентия, точно, было два сына: Софрон, старший, и Демьян, младший. Софрон и сейчас сидел дома на отцовском хозяйстве — на двух клиньях собственных и двух арендованных у графа Шембека — и даже ухитрялся держаться трехполья. Хозяин он был рачительный и характером смирен — перед богом на небе и властью на земле. После революции, понятно, и он стал поглядывать на широкое помещичье поле, однако полагал, что землю у помещиков надо взять за выкуп, — по справедливости, по–божески и, главное, по казенной бумаге. Младший же, Демьян, воевал сейчас на позициях; он и от рождения был крови горячей, а особенно распалился, когда получил два Егория за отвагу, две раны и одну контузию. В письме с фронта он извещал отца, что жив, здоров, чего и всем желает, что настанет еще правда на свете, а землю у помещиков нужно брать немедля и непременно, и выкупа никакого. Так, мол, пишут и в газете «Окопная правда». А в последних строках письма допытывался, что думают по этому поводу «вольные» в тылу и вообще не слыхать ли, когда с этой анафемской войной покончат?
— Вишь, какой вопрос! — сокрушался дядька Авксентий. — И отец один и мать была одна, а у двух сынов — два характера. Знал бы ты, шуряк, какая морока с ними!
Беседа о сыновьях и о том, какая с ними морока, поневоле напомнила Ивану хлопоты с собственным непокорным сыном.
Правда, от сердца у Ивана уже отлегло: зло свое он сорвал на Наркисе, да к тому же — раз дело сделано — разве вернешь назад? Молодке снова в девки не выйти!.. А тут ещё и сама плюгавая Тоська маячила перед глазами — то квасу поднесёт, то рассолу из–под квашеных помидоров подаст. Марфа Колибердиха знаменито квасила помидоры ни дубовых листьях — непременно, чтоб лист с дуба–нлиня[1], — и чарка, под эти ее соленые помидоры шла особенно точно, это вся Рыбальская знала. Любопытно — так ли пойдет под эти помидоры и большая свадебная чара?..
А Данила что ж? Казак оказался хоть куда; самоотверженно ринулся спасать родителя! В отца всё–таки удался, сукин сын! Улаживать надо это дело, и улаживать сразу! А то пойдут теперь разговоры меж добрых людей…
И старый Брыль, опрокинув ещё кружку рассола, поднесённую тщедушной Тоськой, вытер усы и солидно обратился к печерским старикам, которые всё ещё стояли кучкой, опершись на палки, и качали седыми головами, обмозговывая события.
— Старики! И вы, люди добрые! Послушайте, что я вам скажу! Не об этом дурном богомазе и его задрипанной матери–анархии речь: всыпали ему по заслугам — и черт с ним, пусть не лезет в другой раз к честному народу! А скажу я вам о нашем, Брылей и Колибердов, семейном деле. Скажу о моём паскуде Даньке и его скаженной, то бишь, суженой Тоське… Сиди, Максим, тихо, я за нас обоих скажу! — зыкнул он на старого Колиберду, который вдруг засопел и заёрзал на своем месте. — Вы уже слышали, чай, ибо слухом земля полнится, какой тут грех приключился? Своевольно учинили эти паршивцы по глупому своему разумению!..
Старики одобрительно закивали и неодобрительно закачали головами.
Со старшими Иван говорил стоя — были эти деды старыми, отработавшими свое арсенальскими рабочими, либо отцами рабочих из бедных, батрацких сел под Киевом. Поднялся и Максим: хоть и не он держал речь, однако говорилось и от его имени.
И старый Брыль закончил так:
— Стало быть, просим у вас, старики, сказать бы, благословение на наше родительское решение. Раз сошелся парубок с дивчиной — под венец! Пусть окрутятся как положено! И свадьба чтоб не позднее как сегодня была! Чтоб ни дня, ни часу не было наговора на Брылей и Колибердов!.. Эй, старуха! Пеки пироги! И чтоб была самогонка, потому как денатурат Брыли и Колиберды не употребляют: он теперь травленый… Деньги? Денег у людей займи! А если нет и у людей, то неси барахло на Бессарабку! Продавай хоть невод, хоть снасти. Челн — пся крев! — продай, а самогонки чтоб было два ведра, на меньшее нет нашего с Максимом согласия. Соседей со всей улицы кличь! Чтобы свадьба была по–нашему, по–людски! С Инженерного зови Антоненков, а со Зверинца — Богданчуков, Иванова Андрея — с квартиры Дюбина. За Василием Боженко на Киев–второй беги!
— Василий Назарович в партию большевиков записался, — сказал кто–то. — Разве ему теперь самогонкой заливаться?
— А Андрей Иванов в большевистском комитете печерский партийный председатель. К лицу ли ему будет, Иван?
— Ну и что? — разошелся старый Брыль. — Большевики, как и все люди, к рюмке охочи. После полдника и свадьбу сыграем. Эй, старуха! Где дети? Пускай все идут сюда — и брыленки и колиберденки! Благословлять молодых будем. Неси богов!.. Тьфу! — Иван вдруг запнулся. — Максим! А как же с благословением? Может, после революции с иконами не годится?
Максим Колиберда смог, наконец, вставить и свое слово:
— Эх! — выкрикнул он и даже рубаху распахнул на своей куриной груди. — Окрутились уже и без патлатых! Пускай на Печерске будет по программе русской социал–демократии первая гражданская рабочая свадьба — на страх кадету Милюкову! Ура!
— Ура! — закричал Харитон Киенко. — Наша взяла! — Он растянул мехи тальянки и взял тенором:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног…
Но тихую Меланью мужнино решение поразило как гром с ясного неба. То она суетилась — смыла кровь с лица Данилы, приголубила Тосю, нашлепала детей, застегнула Ивану сорочку, — а тут у нее опустились руки и подкосились ноги.
— Боже ж мой! — запричитала она. — Испокон веков по–христиански под иконами благословлялись и в церкви венчались!.. Бог с тобой, старик, что ты несёшь?
— Цыц! — зыкнул Иван. — Разве народного слова не знаешь? Не та свадьба, где попы венчают, а та, что люди благословляют…
Данила с Тосей стояли в толпе — одни поздравляли их, другие отчитывали. Данила смущался, утирал пот рукавом, а Тося пряталась за спины подруг, которые сразу сбежались невесть откуда. Теперь уже в точности можно было установить, что Тося не из чернявых, но и не из белявых, a просто рыжая: она краснела так густо, до самых плеч, как краснеют только рыжеволосые. Кто–то уже соединил руки Данилы с Тосиными, а Харитон вертелся подле них юлой и нашептывал Даниле на ухо:
— Я же тебе говорил, я же тебе говорил: только так и надо. По–нашему, по–шахтерски: раз, два и — пошел на–гора!
Молодой шахтер Харитон Киенко, киевлянин родом, во время аварии на шахте был контужен и теперь отбывал дома, у Собачьей тропы, месяц «вольной поправки».
Однако вопрос старого Брыля всё еще оставался без ответа. Чем же, и в самом деде, благословлять на женитьбу — на труд в поте лица и на рождение в муках детей — ежели без икон и попа?
— Хлебом благословим! — решил Иван. — Хлебом и солью, как в дальнюю дорогу. Неси, старуха, буханку на рушнике, да щепоткой соли сверху присыпь!