По всей Венгрии не сыскать более однообразной дороги, чем этот утопающий в пыли тракт между Дебреценом и Надь-Кароем. Петефи слишком хорошо его знал, чтобы надеяться на спасение от вязкой дорожной скуки.
«Одно и то же, — думал поэт, ощущая на зубах едкую белую глину, которую не сумели прибить даже весенние ливни. — С утра до вечера одно и то же. Время растянулось, как слоеное тесто, и едва удается стряхнуть сонную одурь одного бесконечного часа, как следующий уже стоит перед тобой с такою же скучно-нравоучительной миной».
Но глаза не поддавались унынию, и тело не смирялось с тоской. Хотелось выскочить из этой бескрайней пустыни, воспарить над дорогой, ликующей, оперенной огнями стрелой пронзить мироздание.
«Славная, славная девушка! — благодарно шептал Петефи, нетерпеливо постукивая подошвой. — Чтобы изобразить эту душу во всем ее блеске, нужно обмакнуть перо в солнце. Такую и искал я с самой юности. Приближаясь к каждой женщине, склоняясь ниц и боготворя, думал, что это она. И только стоя уже на коленях, замечал, что ошибся, что вместо истинного божества прославил идола. Я поднимался, шел дальше, все меньше надеясь на чудо. Лишь с той минуты, как я увидел ее в том благословенном саду, переменилась моя обманчивая судьба. Лишь тогда возникли миллионы миров в бесконечном пространстве, и любовь родилась в моем сердце…».
Сколь мало нужно было ему, чтоб окрылиться, воспрянуть, со слезами благодарного счастья почувствовать себя вечным должником.
Однако, чем меньше миль оставалось до Надь-Кароя, тем чаще благодарное умиление сменялось настороженной тревогой. К объяснению с господином Игнацем Сендреи поэт готовился словно к решительной битве. В сущности, так оно и было, ибо на письмо, в котором Петефи просил руки Юлии, управляющий Эрдёдским замком ответил категорическим отказом.
Но письмо письмом, а живое слово тоже немало значит. Петефи не терял надежды произвести благоприятное впечатление на непреклонного отца, смягчить его суровость пламенным красноречием. Удача окрыляет. Счастливые вести из Надь-Кароя и неожиданный успех «Полного собрания» преисполнили поэта уверенностью в благополучном разрешении. У него были веские основания взирать на будущее с известным оптимизмом.
Три тысячи экземпляров первого издания разошлись в книжной лавке Эмиха со сказочной быстротой. Маститый критик Пульски приветствовал выход книги восторженной рецензией, ему вторил знаменитый Этвёш в «Пешти хирлап», самой влиятельной и популярной газете страны. Злобные голоса недоброжелателей и клеветников потонули в приветственном хоре. Ни Вёрёшмарти, которому посвятил свой сборник верный ученик, ни даже Эгреши не видели такого всеобщего ликования, не встречали таких благодарных оваций.
В непривычно многолюдный, расцвеченный флагами и праздничными лентами Эрдёд, где шумела, сверкала, неистовствовала в своем простодушном веселье всевенгерская ярмарка, Петефи въехал как раз накануне пасхи. Во дворах дружно красили яйца, мальчишки стреляли из самодельных луков в намалеванного на стене петуха, подвыпившие парни с хохотом обливали из ведер визжащих девок. Поэту почудилось, что он переместился совсем в другой мир. Как непохож был скромный, празднично принаряженный городок на грохочущий улей Пешта, с его конками, несущимися по запруженным улицам Ури и Хатвани к забитому каретами проспекту Керепеши, с его страстями и бесконечной борьбой. Запряженная тягловыми лошадьми майтенского старосты бричка остановилась перед постоялым двором, окруженным телегами. Поправив шапокляк и подхватив дорожную сумку, Петефи поспешил нанять комнату, чтобы засветло попасть в замок.
Солнце еще висело над посиневшими колокольнями далекого Сатмар-Немети, когда он вошел в сумрачную арку ворот. Повеяло сыростью и мгновенной прохладой. Потом снова ударил в глаза золотой предвечерний свет, и пахнуло щемящим позабытым теплом. Все помнил, все узнавал поэт: сад за поросшей бурьяном стеной и каждое дерево в нем, грядки с ранними овощами, пасеку под сенью побеленных яблонь и слив. А вот и дорожка, ведущая к большому, в четыре хольда, озеру, и камыши, над которыми реют стрекозы.
— Я благословляю не только деревья этого сада, но и человека, который их посадил, — сказал поэт.
Игнац Сендреи принял его в конторе, где повсюду стояли блюдца, в которых мокла отрава для мух. Застарелые чернильные пятна покрывали бюро и полки, на которых вместе с сельскохозяйственными проспектами валялись годовые пропыленные подшивки газет.
— Что ж, прошу, — указал управляющий на дальний стул.
Он уже знал, что господин, устроивший в прошлом году скандал и поносивший последними словами графа Каройи, владельца замка, прибыл в Эрдёд требовать в жены его, Игнаца Сендреи, единственное дитя, такую наивную, такую неопытную Юльчу.
Что ж, поглядим, как поведет себя этот ловелас и пропойца, этот охотник за приданым и прирожденный бунтовщик. У него даже места постоянного нет. Прослужил без года неделю в каком-то журнальчике и бросил, вернее, выгнали, потому что ни один порядочный предприниматель не потерпит на службе безобразия и вольнодумств. Нет, он, Сендреи, не против поэзии. Имея солидное положение, счет в банке, недвижимое имущество, а еще лучше — поместье, отчего бы и не сочинять на досуге стишки? Но превращать стихоплетство в самоцель способен только заведомый вертопрах.
— Итак, сударь, что вам угодно? — вопросил господин Сендреи, водружая на нос очки.
— Я приехал просить руки вашей дочери.
— Я уже имел честь письменно отказать вам в этом.
— Но Юлия…
— А что Юлия? — запальчиво перебил Сендреи, ударяя рукой по столу. — Я уже все решил. Непонятно, на что вы надеетесь, сударь.
— Я не знал, что в наше время с дочерью можно обращаться, как с крепостной, — не сдержался поэт.
— Да как вы смеете? — Управляющий угрожающе привстал, но тут же плюхнулся обратно на заботливо подложенную на сиденье подушку. — Оставьте меня.
— Я готов немедленно убраться, но предупреждаю, сударь, что мне придется увезти Юлию с собой. — Петефи окончательно потерял сдержанность и перешел к угрозам. Все благие намерения вести себя мудро, терпеливо и осмотрительно напрочь вылетели из головы.
— Вон! — Сендреи повелительно указал на дверь. — Впрочем, постойте, — он вернул поэта усталым мановением руки и уставился на него тяжелым, изучающим взглядом.
Настало время пустить в ход испытанное средство, решил управляющий после внимательного обзора. Сейчас он сорвет с молодчика романтическую маску. Пусть идеалистка и сумасбродка дочь узнает, каков на деле ее возвышенный избранник. Ведь можно держать пари на тысячу форинтов, что парень сидит на мели и ни о чем другом, кроме приданого, даже не помышляет.
— Вы говорите, что любите мою дочь? — Сендреи даже заставил себя приветливо улыбнуться.
— Больше жизни! — воспламенился надеждой поэт.
— Пусть будет по-вашему, — Сендреи сделал вид, что сдался. — Бедной Юлии придется выбирать между вами и мной, ее отцом. Однако имейте в виду, господин… э… Петефи, что я не дам за ней и медного крейцера!
— Вы не перемените вашего решения, сударь? — побледнев от волнения, спросил поэт. — Нет? — Его голос дрогнул.
«Вот оно, — торжествуя, подумал эрдёдский управляющий. — Задело за живое! Сейчас я выведу тебя на чистую воду, господин рифмоплет!»
— Я никогда не меняю своих решений, да будет вам это известно, господин Петефи. Так будет и на сей раз, даю слово дворянина. — Игнац Сендреи горделиво выпрямился.
— Спасибо, сударь! — Петефи сорвался с места и даже попытался обнять изрядно шокированного управляющего. — Вы подарили мне жизнь! Кроме Юлии, мне ничего не нужно, и ей, я знаю, нужен один лишь я.
«Бедняжка Юльча, — подумал управляющий, провожая счастливого жениха смятенным, бегающим взором, — дело, оказывается, гораздо хуже, чем я предполагал. Парень просто-напросто сумасшедший. Одно слово — поэт».
А Петефи уже бежал сломя голову, прямиком через сад, вспугивая пыльных кузнечиков, разлетающихся из-под его ног.