— Ну... – прервал неуверенным мычанием повисшую паузу тот, что с синяком, – так эт-ж... мы и так не особо, эта… пересекаемся.
— Вот-вот, друзья. В этом и кроется драматический аспект нашего положения. С другой стороны в полном соответствии с законами диалектики сама драма порождает свою антитезу. Я поясню… несчастье наше в том, что мы не можем до конца вкусить все блага цивилизации. Удача же, напротив, в том, что случись катаклизм, от которого не застрахована ни одна экономическая система, переход в иное, более близкое, гхм... – он смутился, но слово подобрал удачное, – …к естественному, состояние, не будет для нас таким болезненным, как для других. Вероятней всего, друзья мои, мы попросту ничего не заметим.
— Г-гы... – засмеялся ни к селу ни к городу второй, с разнобойной обувью. Было непонятно, что именно из сказанного Федорычем вызвало в нем эту реакцию – последнее, предпоследнее или еще более раннее.
— Кроме того имеется один очень важный аспект, – продолжал Федорыч, – о котором я не упоминал, но без сомнения это необходимо сделать... Свобода! Ничто иное, как свобода, друзья! Свобода никогда не была абсолютной. Во все времена и у всех народов эта философская категория фактически означала лишь частичную независимость человека от социума.
— Эт чё такое?
— От общества, в котором мы живем, Синяк. Хочешь не хочешь, а приходится считаться с другими его членами.
— Г-гы... – опять подал голос разнотуфельный.
— По-существу люди, заключая конформистский союз с обществом, лишаются свободы. А власть предержащие пользуются этим в своих интересах. Таким образом, рабовладельческий строй не закончился, не-ет... – Федорыч погрозил пальцем невидимому оппоненту. – Он просто изменил форму. И люди добровольно идут в это неорабство в погоне за спокойной и сытой жизнью... Как у хомячков в клетке. И только такие, как мы, совершали и совершают первые робкие шаги на пути к освобождению от оков этой постыдной и, в целом, губительной для человека зависимости. Чем меньше хочешь от других, тем ты свободнее.
Он начал было по преподавательской привычке повышать голос, как вдруг в сумерках зарождающегося дня из глубины залива неторопливо выплыл большой продолговатый предмет, напоминающий кокон из учебника по биологии. Сходство объяснялось тем обстоятельством, что предмет был обернут в полиэтиленовую пленку, наспех перехваченную в нескольких местах бечевой.
Кокон неторопливо причалил к берегу. Покачиваясь на волне, он лишь слегка выдавался из воды, тем самым производя впечатление чего-то массивного, находящегося внутри. С одного конца полиэтилен разошелся, и из разрыва торчал распухший, посиневший палец человеческой ноги.
Все застыли как вкопанные и умолкли. Так продолжалось с минуту, пока, наконец, Федорыч, – тот, что с сизым носом, – не сообразил:
— Утопленник.
— Мож, эт-т, жив еще? Так мы эт-т... искусственное дыхание... – заикаясь, предложил один из его приятелей, но, наткнувшись на уничтожающий взгляд Федорыча, посрамленный, умолк.
О, только не подумайте, что мужики испугались! Просто стояли и задумчиво созерцали плавно покачивающиеся на дробной волне бренные останки. И у каждого из троих в голове рождались свои мысли.
«А вот и подтверждение моим словам! – размышлял Федорыч, – Жизнь мимолетна! Смотришь на этого несчастного и начинаешь понимать, насколько наши собственные невзгоды ничтожны перед лицом смерти. Ему повезло куда меньше, чем нам... Но… – вдруг засомневался он, – вопрос спорный! Хотя… возможно, совсем недавно этот несчастный радовался жизни и отнюдь не рассчитывал обрести покой в таком унизительном виде – в виде кокона, упакованного в полиэтиленовую пленку, как кусок сыра на прилавке в супермаркете».
«Ёшь твою налево – жмурик! – думал Синяк. – Монтер ни за что не поверит! Взаправдашний жмурик! Надо будет Деса;ду тоже рассказать. Федорыч, глянь... Вот она, блин, свобода!» – мысленно обратился он к своему стоящему рядом товарищу.
А у третьего, разнотуфельного, в мозгу пронеслись следующее мысли: «Не хватает двенадцати... Не-е... постой. У Федорыча двадцатник, у Синяка три червонца со вчерась... У меня мелочью семнадцать...»
Тут на него снизошло озарение – обращаясь к приятелям, он с ликованием сообщил ни к селу, ни к городу:
— Тринадцать рублей, кажись!
Товарищи недоуменно вытаращились на него.
Полчаса спустя из патрульной машины, остановленной бдительной тройкой, на место происшествия нехотя выгреблись трое сонных ментов.
— Ну, орлы помойные, показывайте – чего натворили?! – стряхивая остатки сна, незлобно заорал на притихших бродяг начальник патруля.
— Так, это ж не мы, камрад милиционер, – ввернул один из бдительных выскочившее из основательно затянутых паутиной закоулков памяти импортное словечко, попытавшись таким способом отвести подозрения от себя и своих товарищей.
Но капитан оставил без внимания чистосердечное признание. Он понял – жалкий вид этих асоциальных элементов не оставляет ни малейших надежд отличиться, раскрыв по горячим следам мокруху. Они явно не отвечали требованиям к кандидатам на роль хладнокровных убийц, способных к тому же так цинично и умело избавиться от трупа.
Капитан горестно вздохнул и грубо прервал самодеятельного аргуса:
— Разберемся!
Версия о насильственном характере смерти не вызывала сомнений – любой, даже начинающий следователь ни минуты не задумываясь определил бы, что речь ни в коем случае не шла о самоубийстве. Ибо каким, скажите, образом после совершения акта суицида человек смог бы самостоятельно, не прибегая к посторонней помощи, завернуться в полиэтиленовую пленку, обмотать себя веревкой и в таком, явно стесненном во всех отношениях виде броситься в воду?
Очевидно – никоим. А значит, ему кто-то помог.
Кто был этим помощником, и предстояло выяснить следователю Павлу Игнаточкину в его первом самостоятельном деле.
Раньше старшему лейтенанту приходилось участвовать в расследованиях подобного рода, но на вторых ролях. На сей раз он был назначен руководителем следственной группы, состоявшей за нехваткой штата из одного-единственного сотрудника – самого Игнаточкина.
Стало быть, сидел старший лейтенант в своем крошечном, но зато отдельном кабинете в здании на улице Петровка, хорошо знакомом всем из книжек и телевизора, и занимался изучением обстоятельств убийства. В тот ответственный момент, когда он был полностью поглощен заполнением важных бумаг, которым впоследствии предстояло стать страницами папки под названием «Дело №...», в дверь постучали.
Ответить он не успел – не дожидаясь разрешения, в комнату вкатился руководитель отдела судебно-медицинской экспертизы подполковник Шниткин по прозвищу Шнитке – человек средних лет, но далеко не среднего в своем деле опыта.
– Один? – спросил вошедший вместо приветствия, хотя в кабинете не было ни одного одушевленного предмета кроме самого следователя, если не считать сонную, вернее, готовящуюся к зимней спячке муху, лениво передвигающуюся по подоконнику в северо-западном направлении.
Оседлав жалобно скрипнувший стул у приставного столика и, не утруждая себя предисловиями, гость начал:
– Странное дело с этим вашим убиенным получается, Игнаточкин.
– А что тут странного, товарищ подполковник? Я жиж вашим звонил... Ребята сказали: холодное, проникающее, прямо в сердце.
— Проникающее-то проникающим, а это вы видели? – перебил его Шнитке, отщелкивая замки потертого портфеля и доставая папку – обычную, ничем не примечательную, потрепанную, как и саквояж, из недр которого она появилась, папочку.
Внутри оказались фотографии – те самые, которые молодой следователь пока так и не научился рассматривать без содрогания.
— Мне бы, товарищ подполковник, своими словами, а? Результат… А то я не очень-то понимаю в этой вашей разделке туш, – не задерживая надолго взгляда на снимках, передернувшись, промямлил Игнаточкин.