Кстати, следствием медицинских упражнений будущего доктора была и наша с Маториным дополнительная голодовка.
— Слышь, — позвал я Сашку. — А Тони, лейтенант, признался, что зря нас голодом морил. В справочнике посмотрел на слово «дистрофия», а там целая программа, как постепенно возвращать к жизни. Помрут истощенные, написано, если сразу наедятся. Понимаешь?
— Дурак твой Тони, — отозвался Маторин. — Надоел ты с ним. Тони да Тони. Будто с девкой носишься. Когда к берегу-то придем?
— Говорят, к утру. — После неожиданных сердитых слов Сашки я побоялся сказать, что это Тони говорит. — Миль пятьдесят осталось.
— А наши что?
— Чапают где-то рядом. Их не видно.
— Здорово нас, однако, разнесло.
— Девять баллов шторм был. Там машины, тяжесть, а на нашей половине балласт слабенький, вот и несло ветром. Тони говорит... — Я осекся. — Американцы говорят, что ее бы бросить, нашу развалюху, дороже тащить. Да боятся, кто-нибудь напорется.
— Ишь богачи! — сказал Сашка. — Ты их слушай больше. Чего ж тогда не потопили? Сняли бы нас и потопили. Пушки у них есть на буксире? — Я кивнул. — Вот бы и расстреляли. Слушай их больше!
— А какой им смысл врать? Тони...
— Дело не в том, чтобы врать, — перебил Маторин. — Только уж больно ты липнешь к ним... Забыл, что ли, как мы с тобой гибли на их «Либерти»? А ты все на мостике пропадаешь — лежу я тут один...
Это было неожиданно и обидно. Я не знал, что сказать, и только смотрел на Сашку, а Маторин не отводил взгляда, изучая, какое впечатление произвели его слова.
— Ну... — сказал я наконец. — Ну давай говори подробнее, чем я еще плох. Говори.
— Зачем же плох? — сказал Сашка. — Ты неплохой. Ты эти дни здорово держался. По высшему классу, я даже удивлялся, думал: каюк мне без тебя. Ты вообще многое делаешь на зависть, Серега. Вот с этими, — он показал рукой на дверь, — запросто балакаешь, а я два слова только и знаю: «О’кей» да «Оки-доки». — И потом: — Мы тебя еще на Океанской приметили, как ты ловко про все соображаешь. Москвич, одним словом. Да вот, смотри, ни с кем ты из ребят не сдружился. Только... — Он хотел, видно, еще что-то сказать, но передумал, повертел рукой в воздухе и добавил: — Не сошелся ты ни с кем, Серега. И знаешь почему?
— Интересно, — зло сказал я. — Давай выкладывай.
— Говоришь, говоришь, будто Земля вокруг тебя вращается.
— Заедает? — выпалил я. — А может, и вращается? Я ведь человек независимый, у меня идеалы!
— Какие там идеалы! — сказал Сашка, помолчав. — Идеалы — знаешь? — это когда не себе одному, а всем. Многим, во всяком случае.
— Я всем хочу того же, что и себе. Но то, что я хочу себе, тебя не устраивает. Скажешь, нет?
— Брось, — все так же неторопливо и будто с возвышения произнес Маторин. — Себе ты прежде всего удовольствия хочешь. А это меняет дело. Подумай, ты умный.
— Удовольствия? — Я привстал на койке, презрительно уставился на Сашку. — Ничего себе удовольствие! Из Москвы за десять тысяч километров притащился под Реутом ходить, вахты стоять, с тобой тонуть, наконец. Удовольствие! Ты слова-то выбирай.
— Выбираю, — сказал Сашка. — Между прочим, тебя бы все равно через полгода в армию призвали. Неизвестно, что лучше — здесь тонуть или под пулями в атаку идти.
— Вот-вот! — наседал я. — Что же ты сам не пошел? Никола и вся ваша Океанская? С комсомольскими путевочками приехали, вроде бы чистенькие, мобилизованные. Отчего же на фронт не просились, на восток драпали? Небось путевки и на фронт выдать могли!
Маторин ответил не сразу, словно взвешивая, стоит ли со мной дальше говорить, опять повертел рукой.
— Просились, парень. Ой как просились! Я у себя в райкоме просто извелся: других направляю, плакаты про Родину-мать расклеиваю, речи вдохновляющие произношу, а сам сижу сиднем. Понимаешь, каково? Всех уже отправил, одни старики да пацаны в районе остались. Ну, думаю, шабаш, мой черед. А из города звонят: собирайся, во Владивосток поедешь, в торговый флот. И еще пригрозили: или едешь, или билет на стол. — Сашка умолк и задышал громко, посапывая носом.
Я молчал, размышляя. Он просился на фронт, и его не пустили. Раньше я что-то слышал об этом, но так, вскользь, а теперь это было серьезным доводом в споре.
Мне стало обидно и тревожно. Нет, я не чувствовал Сашкиного превосходства, был готов сражаться с ним, но он, как и во время всех прошлых наших стычек, опять победил.
— А ты кем был в райкоме? — спросил я.
Сашка повернул голову, вздохнул:
— Секретарем. Вторым секретарем райкома комсомола.
— Ты?
— Ну да. А что?
«В общем, конечно, ничего особенного, — подумал я. — Ничего особенного — секретарь райкома. Должен же кто-нибудь быть секретарем. — И потом: — Нет, все-таки странно: Маторин — секретарь. Живем в одной каюте, красим рядом, скребем ржавчину, я принимаю у него вахту. Почему же мне раньше не было известно? Никола ничего не говорил и Надя Ротова. Хотя нет, говорили, что он в комсомольской работе мастак, но я думал, так это выбирали в бюро, не больше. Ему, кажется, уже восемнадцать. Мог, вполне мог быть секретарем».
Но тут же опять взяло сомнение: «Все-таки странно. Я помню секретаря — билет комсомольский вручал. Мы пришли в райком после уроков и с полчаса ждали в темном коридоре, пока нас по очереди стали вызывать. По коридору ходил инвалид, стучал палкой, шинель у него была расстегнута — так, чтобы виднелся орден. Секретарь был усталый и, наверное, сердитый, но делал вид, что не устал и не сердит. Он был какой-то пожилой, секретарь райкома, взрослый, во всяком случае. А этот? — Я искоса взглянул на Маторина. — Подумаешь, выискался! Впрочем, в степи его алтайской все может случиться... И когда были на Океанской, Сашку, выходит, не зря старшим назначили».
— Значит, ты по привычке меня воспитываешь? За неимением здесь организации, которой бы мог руководить.
— Почему «за неимением»? — спросил Маторин. — Я ведь секретарем для тебя и здесь остаюсь. Ты же сам меня выбирал на «Гюго».
Да, этого я не учел.
— Лихо! — сказал. — Подпольная комсомольская организация на военном корабле империалистической державы. Шик и блеск! Кино! Как на «Потемкине». Давай поднимем восстание, а? Я готов слушать твои команды. Ну, что же ты молчишь?
— Что молчу? — сказал он, подергивая головой не то от злости, не то от напряжения мысли. — Молчу, потому что соображаю, как далеко может зайти твоя дурость. Ведь умный же, а над такими вещами иронизируешь!
— Способность к иронии, между прочим, есть главное достоинство ума.
— Может быть, — опять помолчав, сказал Сашка. — Да вот ты как-то умеешь свои достоинства в недостатки переводить... А насчет команд не беспокойся. Неплохо, что мы с тобой в аварии выдержали и остаемся здесь полномочными представителями своей страны. Ты бы этим гордился... голова! Между прочим, поговорил бы, — Сашка показал на дверь, — с Тони своим, чтобы, когда швартоваться будем, на наше судно нас переправили. А то получится, вроде рухлядь на свалку приволокли. Пароход-то советский, хоть и ихней постройки. И добавил серьезно: — Флаг бы там поднять, а? Наш флаг.
— Поднять? Моряк, ты о флагах-то что-нибудь слышал? Хочешь закон морской соблюсти, так и флаг настоящий нужен! А где его на буксире этом взять? Они к нам, в СССР, не ходят, им не положено советский флаг на борту иметь...
— Стой! — крикнул Сашка. Он к чему-то прислушивался.
На фоне гудящего стука дизелей дальним звоном с переливом обозначил себя машинный телеграф. Сверху по палубе протопали бегом. Потом по коридору — опять топот, голоса. Кто-то ударил в дверь — непроизвольно, видно, на бегу. Еще зазвонило, стук сглотнула тишина.
— Неужто буксир лопнул? — тревожно сказал Сашка. — А ну сходи узнай. Не хватало, чтобы буксир лопнул.
Я и без его указаний уже зашнуровывал ботинки. А когда выскакивал из каюты, натягивал на ходу куртку, услышал еще один приказ:
— Да, вернись, скажи, что происходит.