Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А причал в порту в общем-то один, и на пароходах все больше тяжеловесы, ящики под силу только кранам, о которых здесь и слыхом не слыхивали. И винить некого: нагружались в расчете на оборудование Владивостокского порта, а не Петропавловского — захолустного, рыбного.

Но Реут придумал, как быть. Пришел к Полетаеву и положил на стол схему, по которой, воплоти ее в жизнь, в порту быстро должно было измениться положение. «Гюго», к примеру, встанет к борту другого «Либерти» так, чтобы самая мощная его грузовая стрела оказалась напротив того трюма соседа, где тяжеловесной стрелы нет, одни легкие, и тогда будет можно выгружать ящики словно плавучим краном — поднимать и переваливать на причал.

Полетаев, всмотревшись в схему, даже рассмеялся: как просто! Но еще долго прикидывали, достаточно ли места судам елозить друг возле друга, хватит ли вылета стрелы до соседнего трюма, и, хотя не очень хватало, решили, что, полагаясь на силу лебедок тяжеловесных стрел, можно попробовать тянуть ящики не по вертикали, а по наклонной.

Игра стоит свеч, подытожил Полетаев.

Он толкнул слегка Реута вперед, когда подошли к управлению порта: вы, дескать, автор, вам слово. И когда начали обсуждать проект в прокуренной, жарко натопленной комнате, тоже помалкивал, предоставляя Реуту самому в первый, пятый и сто двадцать пятый раз растолковывать присутствующим и тем, кто приходил позже, свою идею.

Старпом с «Гюго» говорил, убеждал, доказывая, как будто это была его работа — разгружать пароходы, а те люди, в чью обязанность как раз входило разгружать, слушали его и не соглашались. Доказывали, что ничего не выйдет, не получится, что так не делают, и Реут начинал снова говорить, убеждать, доказывать.

— А где стропы возьмем? — внезапно спросил кто-то, и все поняли, что теперь уже не выгорит у моряка, отменит вопрос затею, во всяком случае, отложит ее исполнение.

— Вполне понятно, — отозвался Реут тоном полководца, уставшего разъяснять, как будет достигнута победа. — Раз нет у вас кранов, нет и оснастки. Но стропы уже изготовлены у нас на судне силами команды.

Надо бы глянуть на того портовика, что спросил про стропы, на его красную, задубленную ветрами физиономию, но Реут, когда одобрительно загалдели вокруг, скосил глаза, не отказал себе в удовольствии посмотреть на своего капитана.

«Ну а что теперь скажете, Яков Александрович?» — означал его взгляд. «Хорошо, сейчас хорошо у вас получилось, — ответили сквозь махорочный дым глаза Полетаева. — Но все-таки о подобных вещах полагается предварительно докладывать. Хотя бы для того, чтобы не уронить случайно авторитет капитана, который ничего не знал о стропах. Вы ведь тоже, надеюсь, хотите быть капитаном?» «Буду, буду капитаном, — снова летел взгляд Реута, и его на словах следовало дочитать так: — Буду капитаном и свой авторитет ронять никому не позволю. Но сейчас мне важно другое: чтобы вы поняли, что В. О. Реут значит куда больше, чем вы назначили ему в своих до грамма взвешенных представлениях о жизни!»

— Поздравляю, — сказал Полетаев, когда они вышли на мороз и все уже было решено в деталях, — начинать сегодня же, как только освободятся буксиры, нужные для перешвартовки.

— Спасибо, тронут, — весело отозвался Реут.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ЛЕВАШОВ

Вот уж не думал, что так трудно сидеть в тесной кладовке! Еще поначалу, когда я лежал на тулупе, свернувшись калачиком, — вечер и половину ночи в темноте, — было ничего. Почти как в каюте, у себя на койке, только жестко. Но потом сон внезапно ушел, смертельно захотелось походить, размяться. Я вставал, делал шаг и натыкался на стену, садился, снова вставал и опять ложился — все было по-старому.

Временами становилось до того не по себе, так хотелось вырваться за пределы глухих, равнодушных стен, что я готов был кричать, барабанить кулаками в проклятую, прочно запертую дверь, требовать, чтобы меня выпустили. И только ненависть к Реуту мешала это сделать.

Ему я не хотел сдаваться. Пусть он сильнее, повторял я про себя, пусть ему позволено безнаказанно творить несправедливость, я все равно не сдамся, ему меня не сломить. И все такое, в стиле «Графа Монте-Кристо».

Но большей частью я не думал про Реута. Просто было одиноко и поэтому грустно. Вспоминалась Москва, наш двор в сугробах, троллейбусы, желтеющие окнами, грузовики-фургоны с торчащими трубами печек, тесный перекресток возле школы. Первый урок — биология. Я стою у доски, у картин художника Ватагина, изображающих динозавров, летающих ящеров, охоту доисторических людей на мамонта, и долго мямлю про закон Мюллера-Геккеля. Никак не могу вспомнить, что чего повторяет по этому закону — онтогения филогению или филогения онтогению. Смотрю на человека в шкурах, замахнувшегося камнем на поникшего, в боли и ярости взметнувшего бивни мамонта, и умолкаю.

Учительница ставит мне двойку. Я иду к своей парте и думаю, что это не имеет значения — двоек у меня хватает. После большой перемены собираю книги в портфель и ухожу из школы.

Конец марта, но метет поземка. Впереди я замечаю серебряный баллон аэростата. Ветер мотает баллон, хочет поднять над мостовой, но его крепко удерживают за веревки девушки в шинелях. Та, что идет последней, оборачивается, и я узнаю нашу биологичку. Она с укоризной смотрит на меня, и я пугаюсь, ищу, куда бы спрятаться от взгляда из-под солдатской шапки.

Аэростат удаляется, его застилает летящий снег, и я вдруг отчетливо, как будто читая по книге, вспоминаю то, что не мог ответить на уроке: онтогения — это процесс развития человека от зародыша до полностью сформировавшегося организма, а филогения — эволюция человека от примитивных форм до нынешнего состояния. Аэростат уже еле виден, и на мостовой — сугробы, просто невозможно бежать, но я спешу, спешу вперед и кричу: «Слышите! Я знаю... Онтогения есть краткое повторение филогении...»

— Эй, Левашов! Умер, что ли? Проснись!

Я открываю глаза с болью. Свет, резкий свет из коридора затопляет мою темницу. И, еще не понимая толком, откуда свет и что мне говорят, я вываливаюсь в проем двери, в беспредельное, кажется, пространство, с наслаждением вдыхаю прохладный воздух.

Слышится смех — тихий, незлобный, и затем я уже окончательно просыпаюсь. Старшина первой статьи Богомолов показывает на стоящую возле дверей скамейку, на ней завтрак — чай, хлеб, масло. Я начинаю жевать и слышу, как бухает раз, другой под палубой, а потом корма, где мы находимся, начинает мелко дрожать, и внизу уже равномерные удары, и гудение, и как бы плеск.

— В ковш пошли, — поясняет Богомолов. — К причалу швартоваться.

Он снова запирает меня, но теперь в кладовке горит свет, отражается на окрашенных в палевый цвет стенах, и они как бы раздвигаются чуть-чуть. Я сижу на тулупе и думаю о незнакомом Петропавловске — какой он вблизи. По швартовому расписанию мое место на носу, оттуда хороший обзор. Вот и теперь я был бы там, возле брашпиля. Рядом — боцман, в напряженном ожидании уцепившийся за рычаг, силач Рублев с красным, веснушчатым лицом, Маторин (его в мыслях я быстро пропускаю), Андрей Щербина с вечной своей ухмылочкой, равнодушно-спокойный на вид, и еще... Аля...

Я встаю, делаю шаг, но стена загораживает путь. Я касаюсь ее руками и думаю, что Аля могла бы успеть забежать до швартовки в кормовую надстройку, когда Богомолов приносил завтрак. Так просто, на секунду забежать на одно словечко.

Когда мне приносят обед, приходят Олег Зарицкий и Надя, и в ужин снова они и Никола. Мы болтаем, и я все время поглядываю за их плечи и головы: почему же нет Али?

На ночь гасят свет, и я лежу, вглядываюсь в плывущие перед глазами радужные круги, день за днем перебираю лето и осень, когда так легко стало жить и работать. Аля возилась со мной даже не как учитель, скорее, как репетитор, потому что все в мореходной астрономии построено на тригонометрии, а я ее в школе еще не проходил. Но мы одолели дебри тангенсов, прошли пол-учебника, и вдруг я стал замечать, что Аля часто замолкает, переводит разговор с апогеев и перигеев на что-нибудь другое. Тогда мне казалось, что ей неинтересно повторять со мной то, что она изучала в институте, а сейчас, в темноте кладовки, я с ужасом понимал, что ей было просто скучно, надоело все: я, учебники, склонения и высоты каких-то придуманных, обозначенных цифрами звезд. Она стала откладывать занятия, ссылаясь на то, что у нее дела. Конечно, мне и самому требовалось постирать, оформить стенгазету, но ведь дело не в этом — главное, как она говорила, что сегодня не сможет заниматься: ее лицо при этом выражало облегчение. Я прежде такого не замечал, вернее, не хотел замечать, а теперь, вспоминая, ощущал явственно. И еще история с якорями. Але наверняка было стыдно за меня. И потом стыдно: все работают, а я сижу, в кладовке.

31
{"b":"234119","o":1}