P. S. Заодно хотела бы узнать, не подвела ли я вас с тем матросом Щербиной? Самое странное, почти фантастическое в этой истории не то, что я уговорила вас взять его на пароход, а то, что рядом со мной, в соседней комнате, работает молодая женщина по имени Лиза. Она машинистка, тихая, не очень заметная. Я знала, что у нее есть ребенок, но про мужа ничего не слышала. Потом стала замечать, что Лиза плачет украдкой, работа валится у нее из рук. Выяснилось, что муж ее, или, как там сказать, нашелся, приехал с фронта после ранения и он не кто иной, как Щербина. Но своего неожиданного отцовства ваш теперешний подчиненный испугался, а Лиза оскорбилась и прогнала его, когда он заявился еще раз, и вот теперь страдает.
Так-то на берегу. А в море? Что вы там делаете особенного на своем «Гюго»? Я часто забегаю на третий этаж пароходства, где висит доска с процентами. Вы неизменно в первых рядах. Наверное, скоро вымпел Государственного Комитета Обороны получите. Вам очень подойдет, капитан, плавать под таким вымпелом, очень вам это подобает. Вот только слухи ходят про «Либерти» (следующие три строки были густо замазаны цензорской тушью), я боюсь.
Вы уж позвольте мне тревожиться за вас. Щепетильного капитана Полетаева это ведь ни к чему не обяжет, а я, поверьте, иначе теперь не могу.
В.»
Долгополая куртка-канадка, в которую был одет Реут, вполне подходила для прогулки по камчатскому морозу, фуражку бы вот следовало заменить ушанкой, но старпом, точно уверяясь, что не замерзнет в фуражке, подергал за козырек, решительно вздохнул и отворил дверь в каюту к Полетаеву.
Его удивило, что капитан, похоже, никуда не собирался, сидел за столом, хотя они условились ровно в десять отправиться вместе в управление порта.
— Я готов, — сказал Реут, и в тоне его ясно слышалось недовольство задержкой.
— Хорошо, — сказал Полетаев. — Сейчас пойдем. Но прежде, Вадим Осипович, я хотел бы поговорить с вами о Левашове.
Реут скривил губы и снова подергал за козырек фуражки.
— А что за спешность? У нас дело поважнее...
— Все дела у нас важные, — перебил Полетаев. — Так вот, распорядитесь освободить Левашова из-под ареста. Позавчера я не стал пересматривать меру назначенного вами взыскания — вы пользовались своим правом, правом старпома. Но полутора суток достаточно, чтобы человек осознал вину, а не осознал — можно и иначе повлиять. Жестокость никогда не была синонимом требовательности.
Старпом пожал плечами.
— Бремя дисциплины само по себе жестоко, и тот, кто не хочет его нести, добровольно обрекает себя на худшее. Дисциплина — необходимость. И еще — долг. А выполнять долг не уговаривают.
— Правильно. С той лишь поправкой, что молодой человек может, вполне естественно, не понимать еще, в чем именно состоит его долг. И этому нужно учить.
— Мы возвращаемся к нашему прежнему спору, Яков Александрович. Убеждать или требовать... Освободить Левашова не займет и двух минут. Но вы все равно не в силах доказать мне, что, сокращая срок ареста, поступаете верней, чем я, назначая этот срок. Буду ждать вас внизу...
Он вышел. Медленно спускался по трапу, удовлетворенный тем, что его слова были последними. И верными, без сомнения. Вот только от разговора возник горьковатый осадок: что-то часто стали повторяться душеспасительные беседы с капитаном.
Внизу, возле кают-компании, Реуту попался лейтенант Зотиков, и он приказал ему выпустить арестованного, потом наклонился к фонтанчику с питьевой водой и долго, жадно втягивал холодную струйку, словно бы набирался обычной своей уверенности. Пусть так, пусть освободить, но все равно уделом старпома останется наводить порядок. Даже не уделом, а призванием, если иметь в виду конкретно его, Реута. Разумнее ведь быть сильным, умелым, требовательным, чем рохлей, тряпкой, покрывателем разгильдяев («Чем уступать сосункам, которые не знают своего места», — поправил кто-то из глубины сознания, но он настойчиво перебил: «Нет, именно так: «покрывателем разгильдяев»). Лучше уж тогда уйти с флота, стать учителем геометрии, и пусть семиклассники кладут тебе карбид в чернильницу и мажут спину мелом...
Полетаев все еще не появлялся. Реут недовольно взглянул на часы и стал размышлять о нем, своем капитане.
Полетаев оказался «воспитателем», «учителем геометрии», явным и ярым противником «твердых мер», хотя и не вступал в серьезный, длительный бой. «Боится, — подумал Реут, — что наша с ним ссора внесет смуту в экипаж, расколет его на враждующие партии — кто за кого. Но не есть ли сдержанное поведение капитана лишний аргумент против него самого, за порядок?»
Вывод не содержал для Реута вопроса, он звучал в его строгой душе утвердительно.
Однако, достигнув в своих рассуждениях этой точки или этого восклицательного знака, старпом признал, что, исходя из интересов команды и работы судна в целом, поведение капитана нельзя не считать разумным, а признав, обнаружил, что тогда с его личной точки зрения что-то получается не так, не выходит порядок. И тут он, удивляясь и сердясь, понял, что натыкается на эту мысленную зазубринку уже не в первый раз, давно выискивает непонятное «что-то». Он смутно улавливал, что Полетаев своим мягким, но неуступчивым обращением постоянно обходит, побеждает его. А точнее, нейтрализует, ставит на такое место, где он, Реут, оказывается лишь идеальным исполнителем чужой воли, где он не вулкан первородной, бьющей через край энергии, а всего лишь мотор, заводимый простым поворотом ключа и таким же поворотом, обратным, выключаемый...
Да, вот это и злило больше всего, заставляло держаться настороже, искать случая, когда можно хоть на время снять вериги полетаевскои внимательности ко всему, что раньше, на других судах, с охотой отдавалось капитанами на откуп старпому. Пока, правда, таких случаев представилось немного; можно сказать, совсем не представилось. И тем важнее казалось Реуту сегодняшнее дело, ради которого они с Полетаевым должны были ровно в десять отправиться в управление порта. Но вот опять все пошла по-иному, по-капитанскому: арестованный, выпустить не выпустить, философия...
— Так что, идем? — неожиданно раздался голос Полетаева, и в нем до странности ничего не было от недавнего разговора, похоже, их встреча сегодня первая. — Думаете, получится? На бумаге, кажется, все выходило нормально. — И усмехнулся: — Бумага, как известно, все терпит.
— Надо попробовать, у нас нет выбора, — угрюмо отозвался старпом. — Если не разгрузим соседа, нам тут еще месяц торчать.
Они миновали причал, зашагали среди наставленных штабелями ящиков, больших и малых, весело желтевших на снегу. Дорога поднималась на склон, и вскоре стал виден весь Петропавловский ковш, забитый судами, тесный да еще нелепо перегороженный узкой каменистой косой. Вдали, за Сигнальным мысом, на рейде, тоже стояли пароходы.
— Да-а, — озираясь, протянул Полетаев. — Как пить дать простоим.
Не только моряки, но каждый в городе знал, что положение у судов, набившихся в Авачинскую губу, трудное. Многим из них, шедшим из Америки и Канады, надлежало доставить груз во Владивосток, к началу железной дороги, а ведущий к берегам Приморья пролив Лаперуза сковало таким мощным льдом, какой не помнили уже лет двадцать.
До войны в таких случаях пользовались незамерзающим проливом Цунгару, Сангарским, но еще в сорок первом году японское правительство закрыло его для плавания советских судов. Оставались два других прохода: окольная старопамятная Цусима и поближе — Татарский пролив. Однако Цусиму (и японцы на это рассчитывали) захватили такие напряженные боевые действия, что посылать туда торговые суда, хоть и нейтральные, было неразумно и опасно — нескольких прежде не досчитались; путь же между Сахалином и материком, как и всегда зимой, теперь тоже преграждали льды, да и осадка у «Либерти» и прочих сухогрузов, скопившихся в Петропавловске, — футов тридцать, с такой по мелководью Татарского пролива не проскочишь даже за ледоколом. Вот и приходилось вываливать груз на Камчатке, надеясь на то, что его потом перетаскают в место назначения каботажники.