«Вот бы сам мусорщик оказался тут!» — с надеждой подумал Жогов. И тотчас с отчаянием, с мукой ответил себе: «Ишь чего захотел! Сам... По третьему разу эти, в белом, только во сне являются. Факт».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
ЛЕВАШОВ
Я был доволен, что за мной утвердилось право нести на стоянках ночные вахты — с нуля до восьми. Все спят, ты один, и работа — так, пустяк: смотреть за швартовами, чтобы не лопнули, натянувшись при отливе, не висели, как бельевые веревки, когда вода начинает прибывать; ну еще — подмести палубу, если мусорно, лючины рядком сложить, в общем бодрствовать. А если спать после вахты только до обеда, то оставался еще долгий свободный день и вечер.
Калэме я обрадовался, как подарку. В такой, захолустной Америке «Гюго» еще не бывал. И паровозы! Почему-то раньше я не очень задумывался, что станется с грузом, когда мы доставим его на родные берега. А теперь ясно представил: вперед, за пределы границ, ушел фронт, и лежат в развалинах города, железнодорожные станции, мосты. Но постепенно жизнь налаживается, по насыпям, изрытым воронками от бомб, тянутся новые рельсы, и по ним идут вот эти, наши паровозы...
Их грузили только днем — медленно, осторожно, и я наслаждался своей законной возможностью наблюдать за перемещением черных громадин не урывками, не в суматохе работы, а с высоты ботдека, стоя там в чистой робе, как пассажир.
Можно и сойти на берег, прошагать за дощатый склад, под высокие деревья. Это ведь не назовешь «уйти в город». Вот и получается: вроде бы ты тут, на пароходе, и в то же время в Америке, в д р у г о й ч а с т и с в е т а. Прямо так, не спрашиваясь у Реута.
Еще в первый день я сбегал за склад, осмотрелся. Назавтра потянуло дальше, хотя бы чуть-чуть. Когда у грузчиков наступил обед, неторопливо миновал часового у трапа, потолкался на причале, делая вид, что рассматриваю недавно выкрашенную надстройку на корме, и шмыгнул за угол.
Мощенная асфальтом дорога ныряла под закрытый шлагбаум, ползла к площадке, где рядами стояли легковые машины рабочих, дальше виднелись черные стены каких-то контор. В той же стороне, по правую руку, пыхтел паровоз, слышались долгие и тоскливые свистки сцепщиков — похоже было, они никак не могут дозваться машиниста. Я постоял немного и зашагал влево, к леску.
За леском недолго тянулся кустарник. Потом невольным бегом пришлось спуститься в лощину, как я понимал, под прямым углом тянувшуюся к реке.
Землю под ногами покрывало стертое, высохшее корье, на противоположном склоне стоял сарай, сколоченный из гладкой вагонки внахлест. Краску с сарая смыло дождями, но стены были крепкими, ровными. Напротив дверей, аккуратно притворенных, торчал похожий на большущий самовар паровой котел с прилаженной на его основании лебедкой.
Стенки котла, цилиндры лебедки, трос — все было ржавого цвета, но исправное. Я открыл топку, заглянул в засыпанное золой пространство, качнул рычаг реверса. Рычаг был смазан и подался легко, плавно пошел по зубьям шестеренки. «Лесопилка, — сказал я себе. — Лесопилка тут была маленькая. А теперь закрылась».
Отворил дверь сарая, шагнул вперед по мягкому ковру лежалых опилок. С другой стороны, оказывается, имелась еще одна дверь, и в темном вырезе, точно на обрамленной рамой картине, увиделась река — широкая, покрытая оловянными полосами ряби; по дальнему берегу стлались кусты, и над ними висели облака, вытянутые, как пуховики, ослепительно белые.
Вниз, прямо от моих ног, покато тянулся исшарпанный желоб, упиравшийся, метрах в десяти в воду. Возле желоба на песке валялись толстые бревна, а одно было даже перепоясано обрывком троса. Бревна как бы ждали, когда они пригодятся, когда их поднимут по желобу, когда лесопилка проснется, когда завизжит, сливаясь в бешено вертящийся круг, пила, когда застучит громко и басовито лебедка и котел пустит по ветру клубы смолистого дыма...
Подумалось, что, наверное, чертовски здорово было приходить сюда утром, растапливать котел сухими щепками и ждать, пока не заалеет в топке уголь, а потом бежать с багром по бревнам, еще мокрым, утопленным в воду, и чувствовать, как впиваются в скользкую кору шипы на грубых твоих рабочих ботинках. Цеплять тросом толстенный кряж и лезть наверх, к рычагу лебедки, и чувствовать, как натягивается, точно леска под тяжестью рыбы, трос, видеть, как в дверь вползает черный комель и с него, переливаясь на солнце, бусинками падают на опилки капли воды... Включить рубильник и слушать, как пила завывает до самых высоких нот, таких высоких, что мурашки бегут по телу, гладить рукой теплые свеженапиленные доски. И тянуть их блоком дальше, пока они не рухнут покорно в кузов грузовика. «И грузовик выкрашен в желтый цвет, — подумал я. — Очень по-деловому и красиво».
Отошел к лебедке и снова представил, как ползет по желобу мокрое бревно. Взялся двумя руками за рычаг и, как делают мальчишки играя, заверещал: «Трр-трр-трр...»
— Эй, Левашов, ты что делаешь?
Голос, разнесший русские слова тут, в Америке, прозвучал так неожиданно, что у меня дрогнули руки. Наверное, еще и от смущения. Я ведь и г р а л, я, уже взрослый матрос.
Внизу, в лощине, стоял Щербина.
— Ты чего? — повторил он.
— Так, — сказал я. — Котел рассматриваю.
Щербина вскарабкался на возвышение, походил взад-вперед, пнул презрительно ржавый цилиндр лебедки, потом сказал:
— Тут еще, говорят, свалка автомобилей есть. Пойдешь? — И, не ожидая, что я скажу, сбежал обратно в лощину и направился вверх по ней, от реки, туда, где за деревьями угадывалась бетонная лента шоссе.
Я двинулся за Щербиной. Мне все еще было не по себе от его непрошеного вторжения, от смущения, когда он позвал.
— Иду, — сказал я, догнав Щербину, — иду и вижу: лесопилка. Барахло, мелкое производство! Вот и заброшено все. Ее, наверное, та, большая, поглотила — «Калэма тимбер компани». Конкуренция... — И добавил: — Капитализм!
— В чем это ты оправдываешься? — неожиданно спросил Щербина. — Иль купить собрался? Лесопилку-то?
— Я? Купить?
(«Вот как повернул! И Измайлов так. Серьезно. Ты, может, играешь, а они — всерьез, политически».)
— Чего ж тогда лебедку за рычаг дергал, — спросил Щербина, — языком трещал? Небось понравилось! Подумал, что не отказался бы от такой, а?
— Да нет... Я же говорю: ее поглотила та, большая. Объективный закон конкуренции!
Щербина молчал. Мы обогнули огороженный колючей проволокой выгон, где жадно щипал траву черный блестящий, наверное, племенной бык, и повернули снова к реке. Свалка теперь уже была недалеко, потому что на траве стали попадаться куски проволоки, ржавые гайки, обрывки газет.
— А на пароход... — сказал я, — на пароход не опоздаем? — И подумал, что на Щербине затрапезная роба и, значит, он на работе, при деле, его могут хватиться. А мы так далеко ушли от причала, что на «Гюго» нашу прогулку вполне могут рассматривать как недозволенную.
— Перемучаются, — ответил Щербина и сплюнул. — Обед, час положено. — Он достал сигарету и чиркнул спичкой. — Боцману не до нас, его Реут при себе адъютантом держит.
— С паровозами?
— Ага. По одному борту — видал? — наставили, надо на другой, а стрелы крана не хватает, короткая.
— Так отойти бы от причала, — уверенно предложил я. — Развернуться и другим бортом пристать. Просто!
— Конечно, просто. Да в машине что-то разобрали. К ночи только пары разведут, а ночью, сам знаешь, американцы не грузят.
— Ну так завтра. Не беда!
— А вот и беда, — не согласился Щербина. — Вымпел-то тю-тю... Посчитай, сколько на сей раз возле берега торчим. Реут и носится.
Он был, конечно, прав, Андрей. Голубой вымпел, который поднимали на бизань-мачте, — это знак отличия, знак того, что пароход числится среди лучших в пароходстве по лишнему перевезенному грузу, экономии мазута, скорости хода. Приятно с вымпелом на мачте: здорово поработали, это для всех награда. Но я до сих пор не чувствовал, чтобы кого-нибудь тяготила долгая стоянка в Портленде, а теперь, возможно, в Калэме. «С чего это вдруг Реут забегал, занервничал? — подумал я. — Полетаев небось в каюте сидит, а то и уехал незаметно до окончания погрузки». И сказал: