Сниедзе спит под коньком бани.
Ему так тепло, хорошо. Приятно пахнут обгоревшие еловые бревна. Наверно, дождик усилился. Постукивает по дранке, совсем над головой, словно тоненькими, робкими пальчиками.
Шелест леса, который он принес в себе, постепенно утихает. Сам он тихо погружается в тепло и негу. Ушедшие товарищи мелькают где-то в темноте, улыбчивые, веселые, точно легкие тени, и исчезают. Сладкий запах тмина щекочет ноздри. Два теплых пальца опускаются на веки.
Слезинки повисли и дрожат на колеблемых дыханием ресницах.
20
Ветер внезапно переменился и подул прямо с юга. С самого утра печет солнце, сгоняя последние остатки снега. Повсюду журчат весенние воды.
По обочинам заросшей проселочной дороги от озолской корчмы, мимо иокумского домика, идут двое. Один — светлобородый, в крестьянской куртке и тяжелых смазных сапогах. Другой — круглолицый, гладкий, в шляпе и перепачканных грязью желтых ботинках. Пальто на нем расстегнуто, полы его, словно крылья ястреба, свисают с обеих сторон чуть ли не до земли.
— Не мешало бы тебе маленько переменить обличье, — говорит Мартынь Робежниек, шагая сзади и критически оглядывая товарища. — Здесь, на просторе, от тебя уже издали несет болотом и дымом.
Толстяк беспечно насвистывает.
— С этой парфюмерией я намерен явиться в Ригу. Пусть нюхнут те, что сидят там в светлых комнатах и воображают, что они тоже что-то делают. Пусть узнают, чем пахнут болото, лесные тропы и борьба.
— Уж больно ты заносчив стал.
— Разве я не имею права перед теми, городскими?.. Зачем держаться в тени? Застенчивость, по-моему, самое скверное качество. Правильнее всего было бы пойти на станцию, купить билет первого класса и поехать барином. Ты вообрази только: вместе с генералами и баронами. Вот была бы штука — лучше не придумаешь. — Он громко хохочет. — Бабья нерешительность и трусость — второе скверное качество.
Мартыню не смешно.
— Не замечал я, чтобы мы здесь занимались пустяками. И мне, по правде говоря, не до шуток. Слишком много крови и проклятий остается позади, чтобы, уходя, посмеиваться.
— Все зависит только от темперамента, товарищ, — ты философствуешь, я насвистываю — неизвестно, что лучше? И ничего не меняется из-за этого. Положение остается таким же, как и было. Вся разница в том, как кто из нас реагирует.
— По-моему, можно цинично относиться к себе, ко мне, к другим. Но не к судьбе. Она не терпит подобных шуток.
— Ну, дело только в методе. Борьба остается той же. Все средства хороши, если они ведут к поставленной цели. Ты считаешь, что судьба даст себя околдовать? Думаешь, эта упрямая старуха поступит по-разному в зависимости от того, сделаешь ли ты перед ней реверанс или плюнешь ей в морду?
Мартынь качает головой.
— Те, кто столько раз смотрели смерти в глаза, не имеют права играть своей жизнью. Она уже принадлежит не им самим, а тем, кто им доверился. Я всегда возвращал то, что мне давали на хранение.
— А я смотрю иначе: если мне что-то доверено, то не затем, чтобы я зарывал в землю — как иные зарывают горшки с деньгами. А для того, чтобы я пустил в оборот. Вот я и придерживаюсь такого рецепта. Спекулирую. Могу и проиграть, — тогда это будет только мой проигрыш. А если выиграю, тогда выигрыш. Ничего не беру я в долг. Что в мои руки попало, то мое. Ничего возвращать я не стану и не позволю требовать с меня.
— Мораль весьма шаткая, и тут мы не сговоримся. Нас ждут. Завтра к пяти мы должны быть в Риге. Как это сделать, когда мы не смеем подойти к большаку ближе, чем за версту, а леса и санные дороги тонут в воде?
— Велика беда — пусть подождут! Сидеть в светлой комнате и отдавать приказы легко. Дураками были бы мы с тобой, если б стали плясать под дудку партии. Я в жизни этак не танцевал и уж теперь, когда мне стукнуло двадцать шесть лет, учиться не собираюсь.
— Надо бы нам еще ночью выйти. Теперь были бы мы между Рембате и Огре[28], переждали в надежном месте, пока стемнеет. Теперь что будет, не представляю… Тебя невозможно было добудиться… Я уже стал тревожиться, не напала ли на тебя сонная болезнь.
— Да разве ты меня будил?
— Как же! Первый раз около одиннадцати и второй — около часу. Ты спал как убитый…
— Неудивительно. Человек наконец-то попал в тепло и поел как следует. Мне иногда сдается, что я не спал с середины октября. Бывало, придешь домой с Гризинькална и так в одежде грохнешься на кровать… Эх, хорошее времечко было.
Оба смолкают и бредут не торопясь. У старого куста черемухи на пригорке Толстяк останавливается.
— Почему мы идем этой дорогой? Я хочу спросить, почему именно сюда мы идем? Ты непременно хочешь повидаться с этой женщиной?
— Да, мне нужно…
— А мне совершенно не нужно. Наскучили мне всякие там голубые глаза и чувствительные расставания. Разные женские церемонии… Так вот что. Ты иди один. Я пройду краем луга и подожду тебя возле той рощи. На солнечной стороне, конечно, хотя у меня и сейчас спина мокрая. Окаянное солнце, где оно пропадало зимой, когда мы в нем нуждались больше, чем теперь.
Ленивой походкой идет он краем луга…
Накинув на плечи шаль, Анна Штейнберг выходит проводить Мартыня.
— Я думаю, — говорит Анна, — что вы хорошо доберетесь. Мы с Альмой позаботились. По волости идут разговоры, что вы ушли еще на прошлой неделе, ну и, понятно, полицейские об этом знают. А матросы доживают здесь последние дни. На станцию уже прибыли стражники.
— Да, — задумчиво произносит Мартынь. — Смена властей всегда самое удобное время. На сердце у меня как-то тяжело. Не хочется расставаться.
— Подумаешь! Большое счастье оставляете.
— Может, потому и тяжко, что столько горя и проклятий остается позади. На дороге грязь прилипает к сапогам. Но мне кажется, что ногам тяжело не только от одной грязи.
— Не надо грустить хоть в последнюю минуту. Теперь, когда все уверены, что вы ушли, настроение у людей начинает меняться. Уже кое-кто признает вашу деятельность и ее значение. Я уверена, их число быстро росло бы, имей они право заявить об этом. А потом минуют первые страхи, барское ярмо навалится еще сильней — и вас вспомнят даже те, кто сейчас проклинает.
— Я бы не оставался так долго, если б не надеялся на это. Может быть, мы лично кое в чем просчитались, ошиблись. Будущее покажет. Меня не огорчает ненависть отдельных людей, я не страдаю от их ругани. Некоторым людям всегда будут чужды борьба за свои права, стремление к свободе. Мне дорого большинство народа, которое столетиями, как хлеба, жаждет воли. Для них совместная наша борьба и заблуждения не могли пройти даром. Рано или поздно, я убежден, начнется второе действие… И мы тогда будем умнее, ловчее, сильнее. Ради этого только и стоит жить — даже тогда, когда все кажется рухнувшим и потерянным.
Анна энергично кивает головой.
— Иногда в жизни бывает так — кое-что приходится раньше терять, чтобы потом приобрести. Первый урок мы получили от вас. Не все, кто нынче томится в тюрьмах или скитается на чужбине, потеряны для нас. Я уверена, что настанет время, и некоторые из них вернутся более окрепшими, созревшими, закаленными.
— Некоторые — именно только некоторые. Я знаю свой народ. Правда, никогда еще не бывало так, чтобы все пылали или хотя бы тлели, но хочется, чтобы в каждом осталось хоть немножко тепла, маленькая искорка. А уж со временем жизнь раздует пламя. Я не могу поверить, чтобы латышский народ мог вечно терпеть произвол самодержавия и жить в зависимости, рабстве. Стоит мне на минуту остаться одному в безопасности и тишине, как передо мной возникает картина… чудесная, трогательная картина…
Он проводит рукой по лицу и как бы нарочно усмехается.
— Вероятно, я фантазер и мечтатель — как и все мы. Иногда, конечно, не мешает немного помечтать, чтобы не ослабеть и не задохнуться в чаду несправедливости, обмана и крови. Мыслящие и мечтающие — мы только позавидовать можем таким, как Толстяк.