Анна мрачнеет.
— Да… Зачем нужны были эти насилия с обеих сторон… Разве люди не могли бы в конце концов завоевать свои права другими средствами, не грубой силой и оружием. Чем окупишь человеческую жизнь, даже самую ничтожную?
— Этого вопроса нам не разрешить. Я вначале долго ломал голову, пока мне стало ясно. Без борьбы — смертельной борьбы — не добыть лучшей доли. История показывает, что так было во все времена. И будет впредь, пока существует порода людей, которые наживаются и жиреют, выжимая пот из других людей, попирая их ногами… А вот и мой товарищ. Он, видишь ли, не выносит голубых женских глаз. Хотя у тебя они карие — но все равно… До свидания!
Потягиваясь и позевывая, Толстяк поднимается на ноги.
— Уж очень быстро вы нагостились. Я считаю это большим прогрессом… Знаешь, о чем я только что подумал? Хорошо, если б сейчас уже было после обеда и я имел бы право часок соснуть… Ну-ну, шучу ведь, шучу!
В петлице пальто у него красуется первый, расцветший на солнечной стороне, подснежник. Сонный и усталый, Толстяк лениво плетется дальше, глядя себе под ноги.
А Мартынь, наоборот, озирается по сторонам и не наглядится.
Кажется, что эта давно знакомая панорама впервые открывается ему с откоса. Она до того ослепительно ярка, что дух захватывает.
Проступившая сквозь лед вода на заливных лугах сверкает и отливает голубизной на фоне черных разбросанных по пригоркам пашен. Ручьи и ручейки сверкающими лентами извиваются среди фиолетово-коричневых кустов ольхи. Белая березовая роща излучает еле заметный, чуть подрагивающий на солнце туман. Округлые с неясными очертаниями облака плывут навстречу солнцу.
Вербы по обочинам канав усыпаны крупными барашками. По бороздам текут мутные потоки и, бурля, заливают прошлогодние кротовые норы. На лужайки нанесло красноватого песку. Речушка в низине сердито ворчит, разгрызая надоевший ледяной покров. Дуб на глинистом склоне простер все свои сто лап к солнышку. И греет! Заметно даже, как блаженно пульсируют тончайшие прожилочки его заскорузлых мускулов. Пройдет еще неделька, и пальцы твои зазеленеют, старый великан… Потерпи немного!
«Ты прекрасна, моя родина», — думает Мартынь, озираясь вокруг ненасытными глазами. Словно томимый жаждой, впитывает взглядом пробуждающуюся, обновленную жизнь.
«Ты прекрасна — даже в ранней весенней наготе. Разве ты не хотела бы быть свободной? Или ты больше тосковала бы по ушедшей зиме, чем по зеленому, обильному цветами лету? Тогда, значит, сердце твое вконец оледенело. Но ты не такая, нет! Это видит и чувствует каждый, кто знает тебя. Несчастий твоих могут желать лишь те, кому хотелось бы видеть тебя грудой мертвой земли, которую можно кромсать и топтать ногами, грузить на фургоны, развозить по всему свету и лепить из нее что угодно. Но ты живешь в каждой травинке на лугу, в каждом кротовом бугорке, в любом камешке, поблескивающем сквозь прорубь на дне ручья. Ты только начинаешь просыпаться. А когда проснешься и расправишь онемевшее тело, тысячам косцов не скосить твоих лугов и тысячам дровосеков не срубить твоих рощ. Сочная трава закроет лужи крови. Разрастутся вырезанные на придорожных деревьях кресты и в долгом, скорбном рассказе поведают прохожим о былом…»
Так поднимаются они в гору. Один — сонный и равнодушный, второй — восторженно-мечтательный. Вот уже и другой конец волости. Внизу по обе стороны большака разросся фиолетово-коричневый ольшаник, вдоль которого протекает речушка. Прямо на том берегу заросший склон оврага, а немного левее — другой овраг острием ярко очерченного треугольника упирается в соседний лес.
Мартынь еще раз оглядывает все кругом.
Белеют на солнце каменные стены сгоревшей усадьбы Гайлена. А дальше, между двумя одинокими соснами, маячит обгоревший колодезный журавль Личей. И еще дальше — на пепелище Зиле или рядом — желтеет что-то, еще без формы и очертаний. Возможно, там на месте пожарища воздвигают новые постройки…
Кто в силах уничтожить трудолюбие и выносливость старшего поколения латышских крестьян? Кто заглушит жажду свободы и веру молодежи в великий идеал братства?.. Нет — наша земля еще зазеленеет!..
Они пробираются по малоезженой, подтаявшей дороге, между блестящими коричневыми кустами ольхи. Солнце слепит им глаза.
— Иди ты спать! — ворчит Толстяк и смешно отмахивается от солнца руками. Папироса вновь дымится у него в зубах. Дымок лениво вьется вокруг опущенных полей шляпы.
«Подозрительный субъект», — улыбается Мартынь, сбоку разглядывая Толстяка.
Они выходят на большак. Остается пересечь его, потом напрямик перебраться через речку, вскарабкаться по откосу и снова в лес. Они знают дорогу, по которой, почти все время идя лесом, можно миновать Икшкиле.
Едва очутившись на большаке, они сразу останавливаются, ошеломленные: из-за поворота, шагах в десяти — пятнадцати, прямо на них идет отряд матросов. Видно, они так, без особого дела, бредут себе по оттаявшей дороге. Винтовки болтаются за плечами как попало. Иной несет ее, точно палку, перекинув через плечо, придерживая за ствол. У другого она висит на ремне, прикладом кверху.
Пожалуй, можно бы спокойно перейти дорогу. Повернуться, снять шапки и продолжать путь… Но истрепанные нервы и инстинкт лесных братьев берут свое.
Оба они одновременно пригибаются, выхватывают револьверы и бросаются бегом. Это даже не бег. Так, напрягаясь всеми мускулами, припадая, мчатся вперед напуганные лесные звери. Мимо них с шелестом проносятся кусты. Тонкие, гибкие ветки хлещут по лицу. Они ничего не замечают. Не замечают и того, как разбегаются в разные стороны, каждый по-своему приноравливаясь к местности. Мартынь бежит влево. Толстяк — направо.
Мартынь прыгает с невысокого откоса прямо в воду. Она неглубока, а под ней лед. Он пригибается и видит, что с дороги его трудно заметить и почти невозможно в него попасть. Согнувшись в три погибели, бежит он, как никогда еще не бежал. Тяжелые сапоги намокли и мешают. Каждое мгновение он ждет выстрела.
Один за другим раздаются два выстрела. Это не из винтовки. Он узнает револьвер Толстяка. Хлопает часто и дробно, пока его не заглушают ружейные залпы.
Свиста пуль на бегу не слышит. Но видит, что рядом и впереди они впиваются в противоположный берег. Наверно, его все-таки заметили… Он наклоняется еще ниже и резко сворачивает к узкому и более глубокому оврагу.
Тут уж его никак не увидать. За поворотом Мартынь на миг останавливается и распрямляет спину. Выстрелы трещат беспрерывно. Но пули свистят в противоположной стороне. Мартынь расстегивает куртку и бежит дальше…
Толстяк, сообразив, что он взял неверное направление и ему уже не одолеть оставшихся каких-нибудь тридцати шагов до изгиба реки, кидается в наполненную водой яму за большим камнем. С дороги в него сразу не попадут — он понимает. Мозг работает отчетливо. Даже папиросу не выронил изо рта… Какой во всем этом толк? Надолго ли? Один против десяти.
Размышлять уже некогда. По возможности дороже продать свою жизнь — вот его принцип. Через щель в камне удобно целиться. Сделав первый выстрел, он еще больше распаляется. Только бы не растратить зря последние патроны. Тщательно прицеливается, осторожно нажимает курок и распаляется еще больше, слышит крики и видит, что враги бросаются по ту сторону большака в канаву, готовые начать настоящий бой.
Надолго ли хватит у него патронов? Он не может вспомнить, сколько раз уже выстрелил, а запас невелик. Стреляет реже, чтобы выиграть время на размышление. И тут убеждается, что выхода нет. Нет спасения. Он замечает, как несколько матросов ползут по канаве. Сейчас переберутся через дорогу и тогда нападут с боков, где у него нет прикрытия.
Гордость лесного брата восстает, восстает против того, чтоб его прикончили, как зверя, а потом хвастались. Когда целишься, некогда раздумывать. В сознании возникает ранее принятое решение.
Напрасно палец нажимает курок. Выстрела больше нет. Он понимает. Пустой. Повернувшись на бок, Толстяк хватает другой револьвер, поменьше и похуже, намокший в воде. Горячая струя пробегает по телу. А вдруг откажет… Стреляет. Ага! Все-таки…