Они вспоминали Владимира Стояновича.
— Не могу себе представить, что дед не увидел Москвы, не был на Красной площади. Это чудовищно несправедливо! Пойду сегодня вместо него к Мавзолею и буду думать о нем.
Я увидел Стояна Заимова и его жену Райну еще из окна самолета — на залитом солнцем, казавшемся белым бетоне стояли одетые в черное стройная женщина и высокий, худощавый, ссутулившийся мужчина. Долго, томительно долго тянулись минуты, пока к самолету подкатывали трап, открывали двери, и люди чередой спускались на землю. Дождавшись своей очереди и ступив на бетон, сам того не замечая, я шел все медленней.
Мы обнялись все втроем и долго молчали.
Этой семье не занимать ни горя, ни мужества.
Вечером мы бродили по улицам Софии, старались найти тихие, безлюдные места, но София — удивительно жизнерадостный город, он был полон музыки, веселья, и уйти от этого никак не удавалось, да, может быть, и не надо было. Стоян явно не хотел говорить о сыне и хмурился, когда жена все вспоминала и говорила, какой он был хороший, какой честный, веселый и добрый. И я видел, как она постоянно смотрела на встречающихся нам парней. Стоян сказал тихо:
— Она первый раз вышла из дому, ей надо как следует устать, все эти дни она совершенно не спит.
И мы идем, идем по вечерней Софии долго-долго...
Вдоль бульвара Владимира Заимова мчались машины, бросая летучий свет на бронзовое лицо генерала. Мы стояли около памятника, и Райна снова стала говорить о Владеке-младшем, ведь старшего она никогда не видела, и, хотя это отец ее мужа, он был для нее легендой, героем, которого трудно представить себе в жизни. И тогда Стоян сказал:
— Наш Владек говорил как-то, что нелегко быть внуком такого деда — ничего нельзя делать плохо. И вы знаете, он все делал хорошо: учился, работал, жил. У молодой Болгарии немало таких дедов, и молодежь у нас хорошая. — Он улыбнулся и измученными глазами посмотрел на жену. Она кивнула, соглашаясь, и вдруг, прижав сжатый кулак ко лбу, медленно закрутила головой:
— Ой, Владек, Владек...
Около полуночи, порядком уставшие, мы зашли в гостиницу. Сидели, тихо разговаривали. Стоян включил радиоприемник, и, когда он прогрелся и кончился треск, первое, что мы услышали, были слова Указа Верховного Совета СССР о присвоении генералу Владимиру Заимову звания Героя Советского Союза.
Такой минуты никто бы не мог придумать. Стоян не отрывал взгляда от приемника, я впервые видел его таким взволнованным, даже растерянным. Всегда замкнутый в себе, неулыбчивый, он вдруг бросился к телефону:
— Надо сообщить маме.
Он несколько раз набирал номер, но никто не отзывался. Наконец он положил трубку и тихо сказал:
— Она не подходит к телефону.
На другой день в Софию прибыла наша делегация: полковник в отставке Василий Тимофеевич Сухоруков, полковник в отставке Яков Семенович Савченко (оба они лично знали генерала Заимова) и глава делегации генерал-лейтенант из Министерства обороны СССР. Вечером мы отправились к Заимовым. Я видел, что всем идти туда нелегко, каждый искал в своей душе слова, какие он там скажет, и не находил. Когда мы входили в дом, у Якова Савченко лицо было белое, как полотно, и красные гвоздики у него в руке дрожали.
— Меня прямо колотит, — сознался он.
А Савченко, вы знаете, человек мужественный и повидал в своей жизни всякого.
Вся семья была в сборе. Со стены, с большого портрета, на нас с доброй, сдержанной улыбкой смотрел генерал Заимов. На столике, внизу, увеличенное фото Владека — в точности повторенные черты деда, отец и сын редко бывают так похожи.
— Он тоже погиб в борьбе, — сказала Анна Владимировна. — Назло нашим врагам он строил новую Болгарию, о которой мечтал его дед. Разве не так?
Сколько мужества у этой седой и такой хрупкой на вид женщины! Генерал-лейтенант — бывалый, опаленный огнем войны, — передавая Анне Владимировне красные гвоздики, хотел что-то сказать, но запнулся и умолк, опустив глаза, на скулах у него вздулись желваки.
Анна Владимировна взяла его за руку.
— Он любил вас. — Она оглядела коренастую фигуру генерала в парадном мундире, его грудь с пестрыми полосками орденских лент и, прямо смотря в его открытое, крестьянское лицо, повторила: — Он любил вас.
Генерал смотрел на стоящую перед ним седую женщину и молчал.
Потом он тихо откашлялся и сказал:
— Вашего мужа знают и любят советские люди.
Анна Владимировна слушала его, чуть склонив седую голову, и взгляд ее был устремлен далеко, куда наш взор достать не может.
Она сказала еле слышно, с придыханием:
— Он верил вам... так верил... И вы пришли к нему. Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, — произнесла она с неподвижным трагическим лицом и взглядом, устремленным внутрь себя.
Меня всякий раз охватывает волнение, когда я вижу эту женщину с красивым тонким лицом, седыми, по-молодому коротко подстриженными волосами, на вид такую хрупкую и такую мужественную, сохранившую живую, общительную душу, открытую людям, оставшуюся до сих пор хозяйкой дома и главой семьи.
— Мама — это совесть нашего дома, — сказал однажды Стоян. — Ее любовь к отцу так сильна, так чиста, она живет, будто отец все еще рядом с ней, с нами, и это передается всем нам.
И сейчас она держится лучше всех, ей явно хочется помочь нам преодолеть скованность. Она обращается к Якову Савченко, который стоит точно каменный, в его черных блестящих глазах и скорбь, и сострадание, и готовность сделать для нее все, что бы она ни попросила.
— Как хорошо, что ты приехал, — говорит она ровным низким голосом. — Ты знаешь его лучше всех, ты работал с ним, и ты с ним побратим — не так ли? Значит, ты и мне брат.
— Спасибо, Анна Владимировна. Я... я горжусь, — сдавленно ответил Савченко.
— Болгарский язык, я вижу, не забыл? — слабо улыбнулась вдруг Анна Владимировна.
— Все понимаю, а нужное слово другой раз уже не могу найти.
Она быстро сказала ему что-то по-болгарски, он ответил, и я вижу, как оттаивает его лицо, как оживают глаза.
Савченко пояснил нам:
— Мы вспомнили с Анной Владимировной, как однажды Владимир Стоянович сказал, что об умершем человеке, если он жил честно, не следует вспоминать только с грустью, и просил о нем тоже вспоминать радостно и добавил: радость-то живет дольше печали, таков закон жизни.
— Это касается всех честных, — добавила Анна Владимировна.
Стоян Заимов принес семейный альбом, мы смотрели фотографии генерала Заимова, а Анна Владимировна рассказывала о них.
Вот молодой Заимов снят с бородкой. Я не видел раньше этой фотографии и не узнал его.
— Да это же Владя! — как будто радуясь и удивляясь, воскликнула она и рассказала: — Он однажды вдруг отрастил бороду. Я только спросила у него: «Зачем это тебе?» И он в тот же день сбрил. А посмотрите, какой он хороший вот тут. — Она показала на фотографию, где Заимов снят среди таких же молодых, как он, офицеров. — Я не знаю, кто эти офицеры: все они хорошие болгары, с плохими Владя никогда не снялся бы.
Мы долго смотрели на его последнюю фотографию, снятую тюремщиками: опухшее, изможденное лицо со следами побоев, седые, всклокоченные волосы, ввалившиеся глаза.
— Это уже не он... — тихо, на одной ноте говорит Анна Владимировна. — Только душа его и верность его, но это на фотографии не видно.
Савченко стал вспоминать, как однажды генерал сказал ему, что после победы они обязательно встретятся в Москве на Красной площади.
— Не довелось, — заключил он тихо.
— Как не довелось? — вдруг удивленно посмотрела на него, на всех нас Анна Владимировна черными глазами. — Вы же вот сейчас встретились. И привезли ему великую награду Кремля.
На другой день в софийском Доме офицеров было торжественное собрание, посвященное памяти генерала Заимова.
В глубине сцены — его огромный портрет на фоне знамен Болгарии и Советского Союза: чуть наклонив голову, он смотрит в зал, заполненный офицерами Болгарской народной армии, молодежью. В первых рядах много седых людей — соратники и друзья генерала, его родные. Анна Владимировна и сын Стоян сидят в президиуме. Лица их суровы, неподвижны, когда они слушают взволнованные слова о великом гражданине Болгарии, о своем самом близком, родном, любимом человеке.