— Ох как в наши дни бдительность нужна! — вздохнул Лазарев и сокрушенно покачал головой. — Многие не понимают, проявляют беззубый либерализм, близорукость. Между тем известно, что политическая бдительность — главное качество советского человека.
Лазарев смотрел на Осикова строго, почти враждебно, и Осиков чувствовал, как внутри его что-то сжимается, словно он и впрямь виноват в том, что народный комиссар, старый большевик, сидевший в царских тюрьмах, бывший на каторге и в ссылке, боевой комиссар в годы гражданской войны, на поверку оказался врагом и предателем.
— Вы, товарищ Осиков, работаете на таком остром участке и не могли не замечать, что у вашего начальника управления подозрительно дружеские отношения с наркомом.
Осиков никогда ничего такого не замечал. Так он и хотел сказать Лазареву: «Не замечал!» — но замялся.
Лазарев выжидательно и настороженно смотрел на смутившегося Осикова. Достал из кармана аккуратно сложенную газету.
— Полюбуйтесь.
В газете был напечатан снимок: президиум общего собрания работников управления. За столом президиума в самом центре сидят нарком и начальник управления и о чем-то беседуют.
— Как вам нравится такая картинка? Признайтесь, ведь вы замечали их близкие отношения? Не правда ли, замечали?
Осиков вспомнил: однажды он зашел к начальнику управления с докладом, а тот как раз разговаривал по телефону с наркомом. Называл наркома по имени и отчеству, разговаривал весело, свободно. Осикова тогда даже обрадовало, что у его начальника такие хорошие отношения с наркомом.
— Да, замечал, — неуверенно проговорил Осиков, имея в виду телефонный разговор. — Был один телефонный разговор…
— Ну вот видите, — с ласковым упреком проговорил Лазарев. — А молчали! Скрывали! От партии скрывали. От органов скрывали. Согласитесь, что в свете последних событий такое молчание выглядит не так уж невинно. По-разному можно посмотреть на ваше молчание. По-разному!
Теперь в словах и голосе Лазарева звучала откровенная угроза. Осиков испугался. Испугался на всю жизнь.
Лазарев сказал сухо, вернее, приказал:
— Завтра к утру подробно напишите все, что вам известно о преступной, заговорщической, антипартийной связи начальника вашего управления с врагами народа. И поподробней. Проявите хоть теперь бдительность, принципиальность. Докажите, что вы не на словах, а на деле готовы разоблачать врагов народа. И факты. Только факты. Как говорится, факты — мясо истории.
Лазарев сделал паузу и потом, как бы между прочим, попутно, не придавая особого значения, спросил:
— Да, кстати, что за история произошла у вас в деревне Анисимовке?
Анисимовка! Одно простое обыкновенное слово, а земля, такая устойчивая, надежная, покладистая, качнулась под ногами Осикова, медленный страх сороконожками пополз по спине. Анисимовка… Он наивно предполагал, что о ней давным-давно забыли, ведь прошло столько лет. Оказывается, не забыли. Даже Лазарев о ней знает.
…Ранней весной двадцать девятого года Осикова послали в деревню Анисимовку проводить сплошную коллективизацию. Был он в те времена молод, горяч, а главное — наивен. Там-то, в проклятой Анисимовке, среди женских криков и детского плача он обронил необдуманную, злосчастную фразу: «Надо ли так?» Сразу спохватился. Сам же сказал: «Надо! Ликвидируем как класс!»
План коллективизации выполнил. Полный порядок! Казалось, и делу конец. Ан нет! Где-то в личном деле вписано — как в гранит пожизненно врублено — словцо: «Анисимовка».
Лазарев, походя, мельком, между делом, но со значением напомнил:
— Учти! Знаем!
Пока Лазарев не упомянул об Анисимовке, Осиков еще держался. Он собирался сказать, что, кроме телефонного разговора, ничего за начальником управления не замечал, что фактов у него никаких нет и писать ему, собственно, нечего.
Но теперь, после Анисимовки, все изменилось. Название далекой уральской деревушки, как булыжник, повисло над головой. Теперь он в руках Лазарева, как цыпленок в руках повара, и надо делать так, как велит Лазарев. Иначе…
Лазарев не стал дожидаться, пока огорошенный Осиков соберется с мыслями. Душа Осикова была у него как на ладони, и он знал, что дело сделано. Поднялся с кресла, одернул привычным жестом полувоенную, отлично отутюженную тужурку. Стоял посреди кабинета внушительный, строгий. Сказал для профилактики:
— Только не вздумайте уклоняться от выполнения своего гражданского долга. Со мной надо работать душа в душу.
Вышел, на этот раз не затворив за собой дверь.
Осиков сидел пришибленный, обвисший. Он еще не решил, что будет писать, но знал: писать будет. Факты? Верно, есть факты. Лазарев их знает. Начальник управления, вероятно, тоже враг народа. И уже разоблачен. Ничего не изменится от того, напишет ли о нем Осиков или не напишет. Судьба начальника предрешена. Зачем же он будет строить из себя Дон-Кихота, зачем ссориться с Лазаревым, губить свою жизнь?
Тем более что в его биографии есть Анисимовка…
Осиков открыл сейф, достал личное дело начальника. В голове гвоздем торчали слова: «Факты! Только факты!»
…Поздние прохожие в ту ночь могли видеть на темном фасаде многоэтажного здания на Садовой освещенное окно. Оно светилось долго, до утра.
Прохожие думали:
— Вкалывает, трудяга. Старается. Ратует за народное благо.
Все это вспомнилось Алексею Митрофановичу Осикову в гостиничном номере: «люкс», когда он сел за письменный стол, чтобы изложить имеющиеся у него многочисленные факты, компрометирующие Петра Очерета и других членов делегации. Но вдруг ему не захотелось излагать на бумаге факты. Факты были, но он почувствовал к ним отвращение, как к позавчерашним холодным склизким сосискам. Что-то сдвинулось в душе, вышло из привычных пазов. Вспоминались то грустные, то добрые глаза Курбатовой. Такие глаза проникают во все закоулки и тайники сердца.
Осиков разделся, лег в кровать, потушил свет. Заснуть бы, выспаться. Утром пройдет черная меланхолия. Но сна не было.
Так и пролежал до утра. Сам бы товарищ Лазарев, не пребывай он на пенсии во фруктово-огородном городе Краснодаре, не догадался бы, какие мысли сквозь пуховое гостиничное одеяло пробирались в голову Алексея Митрофановича Осикова.
7. Пшэпрашам бардзо!
Подполье!
Подполье — подвал или яма под полом.
В яме — темно, сыро.
…Темно, сыро, страшно в комнатушке в старом доме № 16 по улице Вокзальной. Темно, сыро, надежно. И все же страшно! Но теперь страшно везде, где свет, люди.
Леон Пшебыльский и Ежи Будзиковский стоят друг против друга в комнатушке. Да совсем и не комната это, а глухой чулан или кладовая, без окон, с низким законченным потолком и с облезшими, в зеленовато-грязных лишаях стенами. Из пятнадцатисвечовой электрической лампочки, бархатной от паутины и пыли, сочится желтоватый свет.
Будзиковский понимал, что не следовало идти в это логово на встречу с Пшебыльским. Юзек, конечно, сразу раскололся, все рассказал в безпеке, и самое благоразумное, что можно сделать в сложившейся ситуации — немедленно отдать концы. Решил уехать с первым вечерним поездом. Но Пшебыльский написал такую истерическую записку, требуя свидания, что Ежи заколебался: может быть, Юзек продержится хоть одни сутки. А не встретиться с буфетчиком, так тот со страху сам побежит в безпеку. Тогда и ноги не унесешь из города. Надо успокоить старика.
Вид окончательно потерявшегося Пшебыльского напугал Будзиковского. Бывший гусар, хорошо проявивший себя в лагере, был теперь мешком с дерьмом — и только. Как Ежи просчитался, предполагая, что с такими отбросами можно делать дела! За стеклами очков яростно заметались исступленные зверьки. Пристрелить бы гусара-кастрата — и делу конец!
— Черт бы ваш вжял. Штарый гушак! Пшя крев! — брызгал Будзиковский слюной, шепелявил: — Я ваш предупреждал: не швяжывайтешь с подонком Юзеком.