А артиллерийская подготовка почему-то задерживалась. И хотя он не боялся предстоящего боя, все же втайне надеялся: может быть, отложили на завтра?
Но едва Станислав подумал, что впереди у него могут быть еще одни бесконечные сутки траншейной спокойной жизни, как справа, на опушке стоящего за спиной леса, нарастая и ширясь на весь мир, загремел гром, заклубился дым, взметнулась пыль.
— Что такое? — не понял Станислав.
Сзади послышался чей-то веселый голос:
— Русская «катюша»! Ура!
Моральный дух бойца… Из многих факторов складывается он: любовь к родной земле, ненависть к врагу, верность присяге. Твердый язык боевого приказа, горячее напутственное слово командира, чувство локтя…
Но кто знает, кто изучил и взвесил, какую роль в определении морального духа воина играет залп реактивной артиллерии? Заговорили «катюши». Такая сила, такая сокрушающая мощь была в их залпах, что душу охватила твердая уверенность: враг будет уничтожен!
Солдаты в траншеях вскочили на ноги, начали бросать вверх пилотки, старались перекричать реактивный гром:
— Hex жие Польска!
На бруствере блиндажа, где помещался НП дивизии, Станислав увидел высокого офицера в плащ-накидке. С биноклем в руке, худой, с запавшими глазами и глубокими складками у рта, он стоял на виду, хотя вокруг рвались мины и очереди крупнокалиберных пулеметов резали землю.
Станислав узнал: командир дивизии. Сутулясь и втягивая голову в плечи, к нему подбежал офицер, видимо адъютант, и что-то проговорил горячо и взволнованно. Командир отрицательно покачал головой и снова поднес к глазам бинокль.
Станислав был слишком далеко и не расслышал, что говорил адъютант и что ему ответил командир. Все же готов был побиться об заклад, что правильно понял ответ командира:
— Я должен все видеть, должен знать, как сражаются мои солдаты. И солдаты должны меня видеть.
Дембовский угадал. Между командиром и его адъютантом произошел именно такой разговор.
Может быть, с точки зрения уставов, наставлений, простого благоразумия и осторожности командир дивизии поступил опрометчиво. Он не имел права рисковать, подставлять голову под вражеские пули. По-человечески же командир был прав. Солдаты в таком бою, в первом бою, должны были его видеть, должны были знать, что он с ними. Во всяком случае, Станислав с радостью видел командира спокойно стоящим под огнем, сосредоточенно делающим свое дело.
В это время где-то сбоку раздался крик:
— Вперед! Бей!
Станислав и все, кто были вокруг, сорвались со своих мест. Переваливались через край бруствера траншей, вскакивали на ноги и, размахивая автоматами и крича что-то оглушительное, сливающееся в один угрожающий вой, наперегонки побежали вперед, к реке.
Бежать было трудно. Низкий луг после осенних дождей совсем раскис, легкий предутренний холодок лишь сверху схватил его тонкой коркой. Сапоги вязли, бледная болотистая трава хватала за ноги. Станислав споткнулся и с размаху шлепнулся оземь. Пока поднялся, пока вытер рукавом автомат, оказалось, что вперемешку с солдатами его взвода бегут, падают, поднимаются и снова бегут русские солдаты. Их короткие шинели и пилотки с красными звездочками были и рядом, и впереди. Вокруг слышались крики на русском и польском языках.
Станислав не понимал, почему так получилось, не знал, кто виноват в том, что смешались русские и польские подразделения. Догадывался: произошла путаница, ошиблись командиры, и их ошибка затруднит управление войсками.
Но предаваться размышлениям не было времени. Сами командиры напутали, сами пусть и разбираются. Что же касается его лично, то он был рад такой оплошности: всегда хорошо, когда рядом надежные товарищи!
…В то утро служащие железнодорожной станции Тересполь и немногочисленные пассажиры, ожидающие поезда, видели, как по перрону из конца в конец, словно нанятый, битый час ходит высокий мужчина в светлом макинтоше и летней шляпе, несколько сдвинутой на затылок. Человек цивильный, а ходит по-военному: ать, два! Сразу видно — чем-то озабочен. Тоже ожидает поезда. И конечно, московского!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. Бой
Дорога, дорога! Мчится поезд. Сидит у окна Петр Очерет.
А за окном по обеим сторонам железнодорожного пути — лес. Тот самый лес. Смоленский. Белорусский. Прифронтовой.
Прифронтовой!
Сколько дней и ночей моей жизни прошли в прифронтовом лесу! Добротная, сосновой свежестью дышащая землянка, с нарами из еловых веток, с вещевыми мешками и противогазами в головах, с автоматами под боком. Печурка с домашним потрескивающим теплом, котелки с ароматным борщом и вкуснейшей из всех деликатесов мира армейской гречневой кашей. Крупнокалиберная гильза, заправленная бензином с солью для освещения, пайковый табачок в кисете, прибывшем в посылке от неизвестной сердобольной — и, конечно, незамужней — ткачихи из славного города Иваново.
И среди засасывающего ночного забытья резкое, как выстрел в упор:
— В ружье!
Посмотреть сверху — лес как лес. Летом — в зарослях орешника, ельника, черемухи. Зимой — в медвежьих непролазных сугробах. Дичь. Безлюдье. Покой.
Но приглядись получше — и увидишь жизнь за каждым кустом, под каждой березой и сосной.
Домовитый дымок скрытно стелется среди стволов — в походной кухне готов солдатский обед. Парикмахер в белом маскировочном халате, напяленном прямо на полушубок, на пеньке разложил свой льдисто поблескивающий инвентарь. Направляя на толстом солдатском ремне, привязанном к суку, слепящую бритву, мечет в лесную глушь веселые солнечные зайчики.
Рядом пристроился ларек военторга со своим нехитрым ассортиментом: расчески, зажигалки, подворотнички, зубной порошок, почтовые открытки.
Дальше — полковая передвижная чайная (где вы теперь, веселые и не очень покладистые подавальщицы Катя и Люся?). А дальше — полевая почта, банно-прачечный отряд…
Передовая рядом. За тем лесом — смерть. Здесь же — и галеты к чаю, и треугольники солдатских писем, и натужный стук движка «дивизионки», и на поляне выступление армейского ансамбля песни и пляски:
Часы пока идут,
И маятник качается,
И стрелочки бегут,
И все, как полагается…
Жизнь как жизнь. Бритье по утрам. Котелок пшеничного супа. Сухари, судя по зубокрушительной окаменелости, заготовленные еще задолго до войны, впрок. Фронтовая, типографской краской пахнущая «Красноармейская правда» с новой главой о похождениях своего в доску парня Василия Теркина.
Даже темного стекла (тоже, видать, довоенные) бутылки боржоми, бог весть какими неисповедимыми путями и стараниями какого ошалевшего интендантского начальства завезенные с далекого Кавказа в разбомбленный и снарядами изувеченный прифронтовой смоленский лес.
В соседней землянке молодой, фронтовой хрипотцой тронутый голос выводит уже запрещенную (Осиков, не ты ли постарался?) песню:
Ты сейчас далеко-далеко,
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
Прифронтовой лес!
Я и сейчас помню, как шла ты между елей протоптанной тропинкой в свой блиндаж. Солдатская неподогнанная короткополая шинелишка, подпоясанная брезентовым ремнем, солдатская шапка-ушанка с нелепыми завязками, шершавые кирзовые сапоги с порыжевшими болтающимися голенищами.
Как я смотрел тогда тебе вслед! Оглянись!
Дойди вон до той сосны и оглянись!
Дойди вон до того поворота и оглянись!
Оглянись! Что тебе стоит! Может быть, я вижу тебя в последний раз. Может быть, в последний раз вижу женщину. Может, утро завтрашнего дня встречу на ничейной полосе. Упаду навзничь, разбросаю руки, и колючие снежинки не будут таять на моем мертвом лице. Оглянись!