Задумался над пивной кружкой и Феликс Дембовский. Неладно получилось со средним сыном. А кто виноват? Проклятые старые порядки. Они заставляли молодых ребят бросать родину и ехать черт знает куда в поисках работы. Ну, теперь с прошлым покончено. Навсегда. Теперь и на своей земле работы по горло.
Юзек поднял бокал, осторожно сдул пену. Проговорил мечтательно:
— Неплохо постранствовал Янек: Англия, Африка, Франция…
Феликс сердито посмотрел на сына, со стуком поставил на стол кружку:
— Что ты болтаешь! Нашел путешественника. Их просто обманули американцы и англичане.
Ванда, по своему обыкновению, ввязалась в разговор:
— Мне Юзек говорил, что поляки и там сражались за Польшу.
Юзек вспыхнул:
— Какая ты глупая. Шуток не понимаешь. Кто-кто, а я хорошо знаю, как с нами поступали союзники. На собственной шкуре испытал, — и для наглядности похлопал ладонью по затылку, вправленному в накрахмаленный ворот сорочки.
Сын говорил истинную правду, что с ним не часто случалось в последнее время, и Феликс подобрел:
— Правильно! Теперь каждый поляк знает, за какую Польшу сражались наши ребята в английской армии. За Польшу Соснковского и Бека, а не за нашу Польшу.
Юзек отхлебнул из кружки:
— Я так и говорил Ванде, а она по своей тупости не поняла.
Ванда уставила на брата большие, длинными ресницами затемненные глаза:
— Как ты можешь так врать!
Мать прикрикнула:
— Перестань, Ванда. Опять споришь с Юзеком. Стыдись! На тебя смотрят.
На Ванду никто не смотрел по той простой причине, что в буфете было пусто. Единственный посетитель сидел в дальнем углу и читал газету, а лысый буфетчик с озабоченным видом перетирал фужеры. Просто матери всегда казалось, что на Ванду слишком внимательно смотрят мужчины. Бог дал ее дочке польские глаза, польские волосы, польскую осанку, а главное, чисто польскую лукавую, кокетливую обаятельность. Недаром один поэт-чужестранец сказал когда-то:
«На колени или по крайней мере шапки долой: я говорю о польских женщинах».
Ядвига помнила слова поэта и гордилась ими: она тоже была полькой.
Юзек снова наклонился к Элеоноре:
— От волнения ты стала совсем старой.
Феликсу не нравилось, что младший сын что-то нашептывает Элеоноре. Разве мало других девиц! Зачем вертеться возле невесты брата? Но сегодня он не хотел ссориться. Обернулся к жене:
— Жаль, Станислава нет. Была бы и для него радость.
— А если вызвать, — робко предложила Ядвига. — Он приедет.
Ванда захлопала в ладоши:
— Правильно, правильно, мамочка! Давайте пошлем телеграмму. Станислав обязательно приедет.
Юзек чуть не поперхнулся. И не мудрено: услышав такое предложение, не только пиво, но и лучшее вино станет поперек горла. Перспектива приезда старшего брата не сулила ничего хорошего. Опять пойдут душеспасительные разговоры, укоры, попреки: «Бездельник, лоботряс, шалопай. Только танцы да джаз на уме!» Известная история! Заговорил вкрадчиво:
— Замечательная мысль. Но…
Ванда перебила:
— Послать! Послать!
Феликс решил:
— Пиши, Ванда!
Ванда схватила карандаш и тут же на бумажной салфетке, отодвинув в сторону пивную кружку, написала под диктовку отца:
«Варшава Воеводский комитет Польской объединенной рабочей партии Станиславу Дембовскому точка Сегодня возвращается домой Янек точка Если можешь приезжай точка Будем ждать точка Папа мама Ванда Юзек Элеонора».
— Здорово будет, если приедет, — начал Юзек и как бы в раздумье заметил: — Боюсь только, оторвем мы его от работы.
Ванда сразу же вцепилась:
— Каким ты стал заботливым! Скажи прямо: не хочешь, чтобы приехал Станислав. Чувствую!
— Заткнись! Ты всегда плетешь ерунду. Мама! Скажи, чтобы Ванда замолчала. Невыносимо!
— Молчу, молчу! — Ванда обеими руками закрыла рот. Только в зрачках плясали насмешливые чертики.
— Ах, Ванда, Ванда! — покачала головой мать.
— Я не меньше, чем ты, радуюсь приезду Станислава, — примирительно заговорил Юзек. — Давай отправлю телеграмму.
— Зачем тебе ходить? Попросим официанта.
Но Юзек уже вскочил:
— Нет, я сам отправлю.
5. Неужели тот самый?
Как ни была взволнована Элеонора предстоящей встречей с женихом, все же она ловила себя на том, что нет-нет да и глянет в сторону буфетной стойки, над которой поблескивала глянцевитая лысина буфетчика. Ей казалось, что она уже видела где-то такую яйцевидную голову, оттопыренные уши, тонкий хрящ просвечивающегося носа. Но где? Когда? Хоть убей, не могла вспомнить.
Она замечала, что и буфетчик бросает в ее сторону быстрые пугливые взгляды, — значит, и он ее знает. Где Же они встречались? При ее замкнутом, почти монашеском образе жизни все знакомые были наперечет, и среди них никогда не было буфетчика. И все же…
Посетителей перед приходом гданьского поезда набилось изрядно: пивные кружки шипят пеной, пахучим парко́м дышат розоватые сочные сосиски, бегает с подносом Веслав, и даже на его меланхолической физиономии появились проблески жизни. Стук поминутно открывающихся и закрывающихся дверей, мужские голоса, женский смех — все сплелось в один клубок, над которым клочьями висит грязный папиросный дым.
Но и в буфетной сутолоке Пшебыльский уловил обращенные к нему недоумевающие взгляды Элеоноры. Неужели узнала? Непостижимо! Прошло столько лет! Да и видела всего один раз на допросе. Всего один раз. Ввели двоих: мать и дочь. Он тогда еще обратил внимание, что они удивительно похожи друг на друга. Дочь была точной копией матери, только молоденькая, совсем девочка. Сколько ей тогда было? Лет шестнадцать или семнадцать — не больше.
Допрашивал сам Миллер, а он переводил. Только переводил. Ну иногда помогал тупому немцу задавать нужные вопросы. Мать призналась во всем: да, она передала с воли записку заключенному Братковскому, который был связан с коммунистами. Передала одна. Дочь ничего не знала и никакого участия в подпольной работе не принимала. Дочь стояла как волчонок, на бледном, худом, истощенном лице горели ненавидящие глаза. Он еще тогда шепнул Миллеру, что старшая Каминьская темнит, что, конечно, и дочь с нею в сговоре.
Но тупой сентиментальный Миллер распустил слюнявые губы — девчонка действительно была смазливенькая — и не обратил внимания на его слова. Ясно, для себя хотел приберечь. Дочь отправили обратно в барак, а мать увезли в крематорий. Больше он их не видел… И вот!
Какую оплошность допустил он, став буфетчиком на железнодорожной станции! Сколько глаз с утра до вечера видят его! Надо было забиться в какой-нибудь укромный уголок. Но кто мог подумать, что есть люди, уцелевшие после Дахау, что остались свидетели? Немцы ведь работали чисто!
Элеонора сидела задумавшись.
Где же все-таки она видела буфетчика? Где встречалась с ним? В городе? В мастерской? Нет, нет!
Но знала твердо: встречалась. Видела и поблескивающую лысину, и тонкий нос, и ползающую синеву губ. В памяти с ним связано что-то темное, страшное…
Так бывает. Вертится в голове какое-нибудь слово, имя, кажется, сейчас, сию минуту вспомнишь, а память играет в кошки-мышки.
Элеонора ломала голову: «Где же? Где? Неужели в Дахау?»
…Решетка на окне вагона. Стон в углу. Плач ребенка. За решеткой — прекрасные дубовые рощи Баварии, светлое небо. Птицы в небе.
Ничего, оказывается, не переменилось в мире: растут деревья, летают птицы, светит солнце…
Тогда она в первый раз услышала немецкое слово — Дахау.
— Нас везут в Дахау, — шепотом передавали заключенные друг другу. — Хорошо или плохо?
Дахау… Какое странное слово. Почему его так все боятся? Дахау… А ничего нет страшного. Аккуратные, чистые серые здания. Асфальтированные дорожки. Подстриженный кустарник. Четырехугольные трубы, почему-то дымящие и летом.
Только спустя несколько дней узнала — крематорий!