В забегаловке, среди шашлычных благовоний, перезвона фужеров, хлопаний пробок и оживленных возгласов, и встретились Петр Очерет и Андрей Барулин. Петр Очерет едва узнал своего бывшего командира. Одетый по-курортному — в кремовой тенниске, синих хлопчатобумажных штанах и сандалиях на босу ногу, — Барулин имел самый что ни на есть штатский вид и так закоптился на сочинском солнце, словно перешел в африканскую веру.
Фронтовики расцеловались, уединились за отдельным столиком и для начала вместо обычного меланхолического цинандали потребовали бутылку коньяку. Настоящего, армянского, из бывших шустовских подвалов.
Потекла-забурлила беседа. Оказалось, что Барулин отдыхает по соседству, в военном санатории, и тоже, спасаясь от сухого закона, установленного строгим начальством, посещает «Седьмой корпус». После окончания академии он обосновался в Чите, давно женат, имеет чин полковника и на вопрос Петра, как обстоит дело с зигзагами на золотых погонах, шутя пропел:
Я зарока не давала
Не глядеть судьбе в лицо…
Петр в свою очередь красочно описал бывшему командиру все заслуги знаменитой шахты «Центральная» в деле увеличения энергетических ресурсов страны, не умолчав при этом и о своих личных успехах на мирном поприще, как бригадира комплексной бригады, чему свидетельством была предстоящая поездка с делегацией знатных шахтеров в братскую Польшу.
Услыхав о поездке в Польшу, Барулин приумолк, вроде даже загрустил. Залпом опрокинул стаканчик коньяку, словно был это не отборный, в дубовых бочках выдержанный напиток, а самое обыкновенное десертное столовое вино московского розлива. Развязал ли язык армянский коньяк, или нашел на гвардии полковника лирический стих, но Барулин неожиданно признался своему бывшему подчиненному, что тогда, в Польше, был он тайно влюблен в тихую и бледную полячку пани Элеонору. Влюблен безответно, безнадежно, но так отчаянно, что хоть с моста да в воду. Когда, направляясь в Москву, пересек границу, в Бресте, ожидая поезда, даже стихи написал. Первый и последний раз в жизни!
Барулин сидел черный, словно вырубленный из куска доброго угля, опустив к столу по-прежнему чубатую, лишь на висках годами подсвеченную голову. С пьяной слезой в голосе трудно выдавливал из памяти:
Не вернусь назад я больше —
Слишком много там могил…
В горький час в далекой Польше
Сердце я похоронил.
Ничего не будет, кроме
Мертвой памяти-свинца.
Где-то в старом, тихом доме
Бледный свет ее лица.
Ничего не будет, только
Мне бы раз еще посметь
И в глаза печальной польки
Перед смертью посмотреть.
Стихи Петру Очерету не понравились. Были они не очень гладкими и без той напевности, что по его твердому убеждению составляет главное достоинство поэзии. Но из деликатности не стал критиковать. Барулин и без того сидел мрачный, неулыбчивый. Поднял на Петра тяжелые глаза:
— Что было делать, когда любовь к иностранке по тем временам чуть ли не изменой Родине считалась. Да и жених у Элеоноры где-то был.
После такого признания беседа уже не клеилась. Допив вторую бутылку, однополчане распрощались: не опоздать бы к отбою!
Вернувшись в свою графскую опочивальню, Петр Очерет долго стоял у раскрытого окна, курил, смотрел во тьму, где шумело под крупными южными звездами беспокойное ночное море.
Но и улегшись в кровать, он не мог заснуть, ворочался, вздыхал. От выпитого ли коньяку, от неожиданной ли встречи разбередило сердце. Из головы не шло признание Барулина в своей любви к Элеоноре. Теперь стихи его не казались Петру такими нескладными, а две последние строчки даже запомнились:
И в глаза печальной польки
Перед смертью посмотреть.
Петру вдруг показалось, что в его жизни не было вот такой настоящей трогательной любви: с надрывом, со страданиями, со стихами. Женился он слишком просто, прозаично, с бухты-барахты, словно дерево срубил: трах, и готово!
После возвращения из армии Петр две недели ходил, что называется, крестным ходом по всем родичам и соседям. Везде угощения, разговоры, песни. Забрел как-то с пьяных глаз к знакомому горному мастеру — не то куму, не то свату — Терентию Макаровичу. И неожиданно попал на семейный праздник, толком даже не разобрав на какой.
Умеют гулять горняки! Веселье было в полном разгаре. Как говорится, пошла изба по горнице, сени по полатям. Стучали до дребезга тарелки и миски, лихо звякали наполненные стаканы, надрывались всеми своими ладами видавшие виды гармошки. Песни, как шальная забубенная брага, выплескивались в настежь распахнутые окна:
Повнии чары всим наливайтэ,
Щоб через винця лылося,
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в свити жылося…
Подвыпившие хозяева и гости встретили гвардии старшину запаса только что не орудийным салютом. Посадили во главе стола, налили петровского калибра штрафную, одержимыми голосами требовали:
— Пей до дна!
Памятуя дедовскую мудрость: «Дают — бери, бьют — тикай!» — Очерет не стал ломаться. И пошла в бой пехота!
Первая рюмка, как известно, идет колом, вторая соколом, остальные мелкими пташками. Не минуло и часа, как гвардии старшина почувствовал, что и стол с закусками и бутылками, и сидящие за ним гости, и даже стены, увешанные фотографиями бессчетных хозяйских родичей, пришли в движение, покачиваются и, того гляди, пустятся в пляс.
Стол и стены, правда, на месте устояли, но гости, те, что были помоложе, завертелись в вихревом танце, с увесистым стуком подкованных каблуков, со звоном мониста, с жарким шуршанием крепдешиновых, креп-жоржетовых и бог весть каких юбок.
Среди мельтешащих в танце парней и девчат Петр приметил статную, широкую в плечах и бедрах девушку. Все в ней было крупное: глаза, брови, коса, губы. Было удивительно, что свое крупное тело она так легко несет в танце. Сидевший рядом с Петром старикашка, вконец осоловевший от возлияний, с восхищением скребя сухонькой куриной лапкой затылок, поросший реденьким пушком, шамкал:
— Ох, и девка Оксана. Пава, чистый лебедь-царевна! — От прилива чувств дребезжащим, как разбитый горшок, голоском затянул:
Ой, лопнув обруч коло барыла,
Дивчына козака та й обдурыла.
И пошел вприсядку.
Ой, думалося,
Передумалося,
Одур голову бэрэ,
Що далэко вин живэ…
От теплой водки, духоты, шарканья танцующих и завывания ошалевших гармошек стало муторно. Петр вышел в сенцы. Там было темно, прохладно, пахло капустой и моченой антоновкой. Впотьмах Петр наступил на кошку, которая, шипя и мяукая, метнулась в какую-то дыру. Дверь из комнаты отворилась, и на пороге появилась Оксана. В прямоугольнике освещенной двери она стояла, как картина в раме. Щурясь со света, вышла в сени. Спросила низким и, как показалось тогда Петру, бархатным голосом:
— Хто туточки?
Петр шагнул к ней, положил руку на талию. Оксана стояла чуть откинувшись, и Петр с удивлением почувствовал, что талия у нее тонкая и гибкая. Правой рукой он обхватил Оксану за шею, привлек к себе, Прижался ртом к мягким теплым губам. Поцелуй был долгий — до шума в ушах. Только чувствовал, как вздрагивают ее мягкие теплые губы и вся она слегка покачивается.