Гроб матери несли заколоченным. Соседки между робой шептались, что ее лицо так изувечили топорами, что невозможно было показать людям.
Сельский погост находился над самой Волгой, и еще издали Сережа увидел среди осевшего мартовского снега черную землю вырытой могилы. Потревоженный чернозем жирно блестел на солнце, от него пахло весной и пахотой.
Школьники, остановившись у широкой — сразу для двух гробов — могилы, запели торжественно:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу…
Взрослые подпевали, но слова мало кто знал и потому пели нестройно, сбиваясь. Все же песня звучала горько и трогательно, многие плакали, даже мужчины, а жена дяди Ивана так кричала и причитала, что, верно, было слышно и на другом берегу Волги.
Взбираясь на стол, специально привезенный из школы, произносили речи. Говорили, каким хорошим и нужным для села человеком был Николай Иванович Курбатов, что он организовал колхоз «Вся власть Советам», был секретарем партячейки, и теперь колхоз будет ему вечным памятником. Что же касается врагов, убивших колхозного вожака, то, хотя их еще не нашли, все равно они не уйдут от расплаты…
Взобрался на стол и секретарь сельсовета Игнатий Федорович. Его Сережа знал. Он несколько раз по делу приходил к отцу и всякий раз давал Сереже горсть конфет. Правда, конфеты были без оберток, словно обсосанные, да к тому же вывалянные в хлебных и махорочных крошках, все же Сережа доброжелательно встречал Игнатия Федоровича и не понимал, почему отец разговаривает с ним без улыбки.
Над раскрытой могилой Игнатий Федорович говорил очень взволнованно, даже заплакал, когда упомянул о том, какие зверства учинили бандиты над трупами своих жертв, часто повторял одну и ту же фразу: «Спи спокойно, наш боевой друг и незабвенный товарищ Николай!» Сереже почудилось, что он уже слышал вот таким же голосом однажды произнесенное имя отца — Николай! Когда же Игнатий Федорович, заканчивая речь, выкрикнул: «Спи спокойно, наш большевичкий вожак!» — Сережа вздрогнул. Уж очень похожий голос в ту ночь кричал за дверью: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»
Но конечно, он ошибся. За дверью был тогда другой человек. Разве мог бы один и тот же человек убить отца и мать, а потом над их могилой говорить так хорошо и даже плакать!
Когда на белых длинных полотенцах опускали гробы в могилу, на Волге загудел пароход — низко, долго, тоскливо. Может, капитан парохода тоже знал, что сейчас хоронят Сережиного отца.
Дня через три после похорон Сережу повезли в город сдавать в детский дом. Повез Игнатий Федорович и еще незнакомый человек, видимо из района. Ехали на санях по последней зимней дороге. Хотя март кончался, но день выдался холодный, ветреный, того и жди, пойдет снег. Сережа натянул на голову старую отцовскую шинель, которую кто-то из соседей бросил в сани. От шинели пахло отцом, домом, махоркой. Сереже стало так тяжело, что он даже всплакнул. Потом стал дремать: в минувшие после убийства родителей ночи он почти не спал.
Игнатий Федорович и районный человек неторопливо говорили о незасыпанных еще семенах, о неотремонтированных плугах, о какой-то статье в московской газете «Правда» с мудреным названием «Головокружение от успехов».
— Дела! — невесело вздохнул Игнатий Федорович, стегнул кнутом по заду кобылки и надолго замолчал.
Сережа совсем было задремал, ему начал даже сниться летний речной сон, как вдруг услышал приглушенный голос незнакомца из района:
— Спит?
— Должно, спит. Намаялся, — тоже негромко ответил Игнатий Федорович. Окликнул: — Сергей!
Сережа не ответил и сам не знал почему. Верно, не хотелось говорить с людьми, равнодушными к его горю.
— Спит! — снова повторил Игнатий Федорович и вздохнул.
Районный человек сердито прошипел:
— Эх вы, артисты. На семя оставили…
Игнатий Федорович ничего не ответил, только по-матерному выругался и зло хлестнул кобылку:
— Пошла! Задрыга колхозная.
Тогда Сережа ничего не понял из отрывочных фраз. Потом, уже в детском доме, он по ночам вспоминал тот разговор, и ему стало казаться, что те люди имели отношение к убийству отца и матери…
Ты не устал еще меня слушать, Славек? Запоминай. Есть вещи, которые надо знать и помнить всю жизнь.
Детский дом, куда попал Сережа, не был ни богатым, ни образцовым. Кормили там не очень сытно, — может быть, потому, что было тогда трудное время, — одевали в латаное-перелатанное. Но вокруг были свойские ребята, были книжки, были станки, слесарные и столярные, были пионеры и комсомольцы: галстуки, барабаны, горны, знамя.
Сережа строил планеры, возился с радиоприемниками, на вечерах самодеятельности читал стихи Пушкина и Маяковского — делал все, что и другие ребята.
Но не мог забыть темную мартовскую ночь, лицо отца, когда он гладил рукой растрепанную голову матери, его голос, когда он сказал: «Беги, сынок… Беги напрямик… не оглядывайся!» Не мог забыть и голос, крикнувший из-за двери: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»
Когда Сережа окончил десятилетку, сразу же поступил в военное училище. Может быть, потому, что его отец был солдатом, он и решил пойти по военной линии: не зря же их семью в родном селе Ивановка называли солдатской.
Я мало знаю, как учился Сережа в военном училище, как овладевал военными знаниями. Но знаю, что он любил армию, гордился своей профессией, с отличием окончил училище.
И вот в Советской Армии, которую тогда еще называли таким хорошим именем — Красная Армия, появился новый командир взвода комсомолец Сергей Курбатов. Через несколько месяцев молодой командир на советско-финском фронте повел своих молодых солдат — тогда они еще назывались красноармейцами — на спрятавшуюся в редком зимнем леске гряду сугробов. Сугробы оказались дзотами, что было неожиданным не только для командира взвода, но и для начальников повыше. И в первый раз на окаменевшую чужую землю пролилась кровь Сергея Курбатова.
Сережа не любил вспоминать ту короткую, но горькую войну. Она принесла нам кусок земли, но не принесла нам славы. Даже свой воинственный шлем, делавший советских воинов похожими на былинных богатырей, Сережа охотно сменил на скромную (как он говорил — колхозно-пастушечью) ушанку: в шлеме обморозил ухо.
Раненого командира взвода привезли в большой областной город, в военный госпиталь. В том госпитале он и познакомился с молоденькой худенькой девочкой, школьницей — застенчивой, с тугими косичками.
Я знаю, ты уже догадался, что той школьницей была я. Да, да! Не удивляйся, что меня полюбил красивый, молодой, высокий офицер. Я тоже тогда была совсем другой. Не было у меня в косах седых волос, не было морщинок у глаз, не были такими тяжелыми веки. Была тоненькая, легкая, веселая. И танцевала лучше всех. И смеялась с утра до вечера. И звали меня не Екатериной Михайловной, а просто Катенькой.
И я полюбила Сережу. Как замирало мое сердце, когда я подходила к длинному серому трехэтажному зданию госпиталя и видела в окне третьего этажа его госпитальную пижаму, стриженую голову с обмороженным ухом. Что бы я ни делала, где бы ни была. — рядом со мной всегда был Сережа. Да и сейчас — признаться — он всегда рядом со мной.
Пусть коротким, страшно коротким, как летняя ночь, было наше счастье. Но я не виню судьбу: я была счастлива, и он был счастлив. И это уже не так мало!
Вскоре началась большая война. На нашу страну напали немцы. Я вижу, что ты смутился. Не волнуйся, милый. Я знаю, что мальчишки дразнят тебя немцем. Не обращай на них внимания. У всех людей в жилах течет одинаковая кровь, и никому из нас не дано выбрать себе родителей, национальность.
О войне я не могу тебе многое рассказать. Ты удивлен. Я подробно рассказывала о детстве Сережи, а вот о самом главном в его жизни — о войне — не могу. И вот почему. О своем детстве он мне сам много говорил — у нас тогда было время. А о войне — не успел. Ведь за всю войну мы виделись только один раз, одну ночь.