В родную деревню Степан Ширинкин вернулся незадолго до начала войны. Длительное общение с зеками не отразилось благотворно на его морально-политическом облике. Скорее даже, наоборот. Работать в колхозе он не стал, все норовил подшибить где-нибудь леваком, часто шлялся в Сухиничи, где проводил время в пивнушке на базаре в кругу таких же отставной козы барабанщиков.
Весть о том, что Гитлер пошел войной на Россию, коснулась Степкиных ушей в базарной пивнушке, где он обосновался в воскресный день с утра пораньше, верный правилу: чай, кофей — не по нутру, была б водка поутру. В связи с таким событием Степка нахлестался сверх обычного, ругал немцев, кайзера Вильгельма и русскую императрицу Александру Федоровну вкупе с Гришкой Распутиным, грозил кулаком какому-то колбаснику Цибарту, который еще в тринадцатом году продал ему полфунта гнилой собачьей колбасы.
Восвояси Степка поплелся только под вечер, без шапки и ремня, которые потерял или пропил. Шел, горланя старую солдатскую песню:
Как по речке Зечке
Плыли две дощечки…
С первого дня войны жизнь для Степки пошла, что называется, наперекосяк. У одних соседей отца на фронт провожают, у других — сына, у третьих — зятя. Везде угощают, подносят, чокаются. Песни, слезы, наказы…
Судя по газетам и радио, бои шли еще где-то на минском направлении, когда однажды ранним утром в деревне появились немецкие мотоциклисты. Со страху Степка забился в старую баньку, где решил просидеть хоть до скончания мира.
Но не прошло и пяти дней, как немецкие солдаты бесцеремонно извлекли Степана Ширинкина из его убежища и представили — помятого, притрушенного соломой, измазанного сажей — обер-лейтенанту, которого Степка с перепугу принял за полного генерала.
Обер-лейтенант не стал разводить антимонию. Фразами, короткими и твердыми, как строевая команда, он объявил Ширинкину, что его, как русского патриота, пострадавшего от большевистской деспотии, немецкое командование назначает старостой деревни.
Ширинкин обомлел, хотел было заикнуться о своей безграмотности, хвори в животе, благоприобретенной на лагерных лесозаготовках, а также о врожденной склонности к спиртному, но обер-лейтенант посмотрел на него выпуклыми, как пуговицы на парадном мундире, глазами, и у Степки действительно заломило в кишках. Он только поклонился офицеру в пояс и с шапкой в руках вышел из школы, где помещался немецкий штаб, бессмысленно повторяя:
— Спаси и помилуй, матерь божья, заступница, спаси и помилуй… Повесят!
Государственная деятельность Степана Ширинкина продолжалась несколько месяцев. Хотя немцы стояли под самой Москвой и Гитлер заявил, что новый порядок установлен на тысячу лет, Степан не верил в прочность фашистских побед. Проехав в свое время на казенный кошт всю Советскую страну с запада на восток, он понимал, что как ни силен Гитлер, но и у него кишка тонка, чтобы покорить Россию, захватить ее бесчисленные города, села, поля, леса, реки…
— Наткнется рылом на кулак!
Выполняя распоряжения гитлеровцев, староста Степан Ширинкин ходил по избам односельчан, выгонял мужиков на очистку дорог, ругался с бабами, собирал яйца, масло, валенки и рукавицы, предупреждал по поводу партизан и окруженцев. Но похож он был не на представителя власти, а на старца, выпрашивающего подаяние. Односельчане смотрели на него со смешанным чувством презрения и жалости; за глаза, а то и в глаза называли: «Степка Косой!»
Когда верный человек шепнул Ширинкину по секрету, что гитлеровцам под Москвой Красная Армия показала кузькину мать и они дают деру, у Степки похолодело нутро. Захотелось выйти на середину деревни, стать на колени и завыть по-волчьи, подняв к небу сизо-пухлую от бурячной самогонки и смердящего денатурата рожу. А мальчишки — босоногая и голозадая безотцовщина — бегали по улицам, распевали:
До Москвы — гох-гох!
От Москвы — ох-ох!
Что делать? Оставаться в деревне нельзя. Придет Красная Армия — повесят как пить дать. Рассчитывать же на то, что гитлеровцы при отступлении возьмут его с собой, не приходилось. Свою роль и значение для оккупантов Ширинкин не переоценивал. Значит, выход один — сматываться собственными средствами. Вот тогда и укрыл он в заброшенной баньке бойкую лошаденку, последнюю, оставшуюся от некогда изрядного колхозного табуна. И розвальни подготовил крепенькие — хоть до Берлина.
Но когда наступила решительная минута, Степан скис. Не то чтобы сдрейфил, а жаль стало и кривую осину у колодца, и серенькое небо над Поповым омутом, и даже рябого Бобика, что только путался под ногами и брехал почем зря. Знал: уедет — и всему конец! Никогда больше не ступит ногой на крыльцо, где играл мальчонкой, не увидит соловьиной ночью наливные звезды, не услышит, как поют девчата, возвращаясь на закате с поля. Подумал: авось наши не повесят. Авось дадут срок — пусть на всю катушку. Хоть на Колыму сошлют, хоть куда еще позабористей. И то лучше. Будут и там вокруг свои русские люди, своя русская речь, свое русское небо. А придет час — закопают в свою русскую землю.
И Степан остался. И вот теперь сидит перед ним в избе тетки Кудлаковой с автоматом в руках возмездие, его судьба!
В тупой покорности он замер у неплотно прикрытой двери, не чувствуя даже, как шелестит вокруг ног сыпучая ночная пороша.
Курбатов выдержал нужную для солидности паузу.
— Господин староста! — начал спокойно, без угрозы, но так, словно давным-давно с исчерпывающей полнотой знает всю подноготную Степана Ширинкина. — В данный момент мы закрываем глаза на вашу деятельность в пользу гитлеровского командования…
Трудно сказать, что именно произвело на Степку Косого большее впечатление: смысл ли слов лейтенанта, знающего, оказывается, о его предательстве, или тон, каким были произнесены эти слова.
— Так я… я… — попытался Стенка что-то пробормотать в свое оправдание, но проспиртованный язык трудно ворочался в пересохшем рту. Тут в разговор встрял Очерет и как гирю положил Ширинкину на сердце:
— Ты слухай, шо тоби добри люды кажуть, а не вертись, як собака.
После такого замечания Ширинкин совсем сник, коленки подогнулись еще больше, шапка упала к ногам. «Повесят, беспременно повесят! Какая уж там Колыма или Магадан. Каюк!»
Лейтенант продолжал спокойно:
— Так вот, мы закрываем глаза. Потом разберемся. А сейчас нам нужна хорошая лошадь и сани полегче. Понятно?
— Тильки без шуточек, — многозначительно кивнул на автомат Очерет. — Само собой!
В каком бы безвыходном положении ни был человек, до последней секунды с ним пребывает надежда. Безрассудная несбыточная надежда жила в потемках Степкиной души. В словах лейтенанта, вернее, в его спокойном тоне, почудился ему шанс на спасение. Может быть, если сейчас оказать услугу советским воинам, то он еще выкарабкается, оправдается, заслужит снисхождение. Заговорил шепотом:
— Есть конек, есть. Добрый. И саночки ладные. Для себя готовил… — и осекся. Понял: сболтнул лишнее.
— Где стоит?
— Недалеко. В надежном месте.
— Ну что ж! Время терять не будем, — поднялся Курбатов.
— Само собой! — Очерет забросил автомат за спину.
Пропустив старосту вперед и обождав, пока тот выйдет из избы, лейтенант обернулся к хозяйке:
— Спасибо, хозяюшка, за ночлег и за все…
Хозяйка молчала. Только из черных провалов смотрели на Курбатова материнские скорбные глаза.
Курбатову хотелось что-нибудь подарить хозяйке, отблагодарить, но ничего под рукой не было. Сказал еще раз:
— Спасибо!
По возможности смягчил густой бас и Очерет:
— Прощевайте, маманя. Желаем вам благополучно своих дождаться.
Вслед за военными вышла на крыльцо и хозяйка. Пурга бушевала в полную силу. Ветер и снег в непроглядной тьме бесились и перекликались на разные голоса. «Оно и лучше, — подумала хозяйка. — Может, даст бог, уйдут от германцев».