Литмир - Электронная Библиотека

— А ты как думала? Женился и заново родился?

— Ничего я, Дарья, не думала. Ничего не высчитывала, никакого одиночества в старости не боялась. Не мне тебя в этом уверять. Но все-таки надеялась, что буду в его жизни главной, а придет племянник, и чувствую, что я чуть ли не помеха.

— А ты поменьше чувствуй. — Дарья разговаривала, а сама в это время накрывала на стол, бегала от плиты к холодильнику. — Ты всю жизнь себя терзаешь всякими чувствами, живешь, будто на тебе весь мир сошелся, все через сердце, все переживаешь. Знаешь почему? Потому что у жизни как у богатой родни за столом сидишь. Пора уже самой хозяйкой становиться.

Зазвонил телефон. Дарья пошла на его зов в прихожую, двери открыты, каждое слово слышно.

— У меня? — спрашивала Дарья. — Опять у меня. Я этот ресторан скоро прикрою. Я во Франции все рождество в гостинице просидела, не принято у них, видишь ли, гостей приглашать. Да не отказываюсь я. Переводчика не забудьте позвать.

Своя жизнь у Дарьи. Хозяйкой за столом у жизни сидит, гостей заграничных за тем столом принимает.

— Пойдем мы, Дарья, — сказала мать, — гости у тебя сегодня, не будем мешать.

— Еще чего! Вы мои самые дорогие гости. — Сказала, а в глазах своя забота, свои мысли. Рассмеялась вдруг: — Немец из ФРГ в прошлом месяце в гостях был. Такой пожилой, солидный дядька. Русский язык учит. Переводчика не позвали, но понимали друг друга. И вот он спрашивает у моей соседки, живет в квартире напротив: «Вы немецкий язык немножко понимайт?» — «Понимайт, — отвечала та. — Цурюк. Хенде хох. Хальт. Матка, курку…»

— Эти слова, кто выучил, не забудет, — сказала мать, — нам с тобой их тоже забывать не след.

Дарья шепнула мне:

— Что же ты так, сестричка? Приходи сегодня вечером. С ночевкой. Гостей проводим, наговоримся.

— Не знаю, Дарья. Вряд ли получится.

Все понимала, а обиделась за мать: она ей только родня, а в дружбе не ровня.

Мать по дороге домой говорила:

— Как же можно не чувствовать? Каждый человек беду и горе переживает. И когда сыт, обут, одет, жизнь легкой не становится. Жить вообще нелегко, трудно, даже счастливым трудно. Оттого, наверное, люди и старятся, устают от труда жить.

Подходила к дому, переживала:

— Разве можно так бросать человека? Ни слова не сказала, бочком мимо и на простор. На какой простор? Все свое с собой и тащишь, куда бы ни подался. Лукьяныч когда в плаще уходит, он сердце успокаивает, он, может быть, жизнь свою заново решает: куда ему теперь, в какую сторону? Потыкается во все перекрытые дороги и назад возвращается. А я со зла, из самолюбия из дома выскочила, как будто от плохого можно прибежать к хорошему.

На крыльце мы задержались, молча вошли на кухню. В дальней комнате, в зале, слышался голос Ивана Лукьяновича, что-то рассказывал:

— …Привела в музыкальную школу, а там говорят — переросток. Тогда она давай плакать: чем же он виноват, что родился, когда советская власть была бедная, когда музыкальных школ не было. Она советскую власть такой доброй теткой представляла: надо, не надо, а что дает бесплатно, все бери.

О сестре рассказывает. Сестру вспомнил.

— Взяли вас в музыкальную школу? — спросила подруга Томки.

— Взяли. Она так требовала, что ей причиталось, никто отказать не мог. Муж помер, двое мальчиков да мы с братом у нее на руках. Одна защитница — советская власть.

— И на чем ты играл? — это Томка спросила.

— На пианино. Цыпки на руках, ногти сбитые. Гамму играю: три пальца по очереди на каждую клавишу кладу, потом первый палец под третий подворачиваю. Дома сестра бульбу в мундире по счету всем делит, а я в музыкальной школе «Болезнь куклы», понимаешь ли, Чайковского играю. Потом этюды Черни. Бессмыслица заедала: не понимаю, зачем учусь, кому это надо. А все-таки, как потом понял, ничего не пропадает, никакая наука. В войну, когда уже в Германию вошли, был такой случай. Политзанятия майор проводил про великих немецких людей, чтобы мы, значит, фашизм и народ не отождествляли. Такая лекция для галочки, про великих людей мы со школы знали. А вид у всех зачуханный, усталый, только-только орудия на другие позиции оттащили. И вдруг майор обращается ко мне: зря, говорит, ворон считаете, именно вам совсем не лишнее знать, что был такой великий композитор Бах. «Так точно, — отвечаю, — маленькие инвенции и фуги Иоганна Себастьяна, если бы бемолей поменьше, играть можно».

Девочки засмеялись. Мать вошла в залу. Лукьяныч поднялся, с лица еще не сошло оживление от разговора. Девочки тоже поднялись. Томка уставилась на бабушку, мол, явилась, ничего хорошего уже не будет.

— Смотрите так, будто и не ждали, — сказала мать, — а ждать надо было, я не только тут живу, я, между прочим, тут еще и хозяйка.

— Пошло-поехало, — сказала Томка, — теперь будешь утверждаться на наших костях. Пошли, Лариса.

Они ушли, а Лукьяныч опустился на стул, покосился на меня, сложил перед собой руки на столе.

— Переживаешь за Николашу? — спросила мать. — А чего за него переживать? Жив-здоров, голова кудрявая, сел на мотоцикл и укатил.

— За тебя переживаю, — ответил Лукьяныч, — не можешь ты по-настоящему доброй быть. Я же к твоей Томке как к родной отношусь.

— Намекаешь, что вот она, — мать вытянула палец в мою сторону, — денег на Томку не всегда дает, что девочка на нашем живет?

— Что ты городишь? Какие деньги? Я их всю жизнь свою не берег. И тебе денег не жалко на шубку Катеньке, ты отца ее полюбить не можешь. Привык, говоришь, с детства двум дядям в карман глядеть. А что двухлетним в землянке жил, что матери лица не помнит — это мимо сердца твоего проходит.

— А какое мое лицо Рэмка помнит? С голоду какие лица бывают, знаешь?

Мать заплакала. Лукьяныч подошел к ней, положил ладони на ее голову.

— Сил никаких нет на вас глядеть, — сказала я, — что вы друг другу сердце рвете? Поженились, так и живите как нормальные старики.

Мать сняла с головы руки Лукьяныча.

— Видали! — Слез на ее лице как не бывало. — Где это ты тут увидела стариков? Лучше сама живи как нормальный гость, раз уж приехала.

Она умела отчуждаться, на словах показывать свою независимость. А Лукьяныч не умел. Страдал за нее, за меня, за Николашу. Мне не нравился Николаша. Рабочий человек, слесарь, а живет, как кулачок, — иметь, иметь, больше ничего в душе не присутствует. Сначала — мотоцикл, теперь — машину, деньги на машину копят, а девочкам на шубки клянчат.

— Ни при чем тут тяжелое сиротское детство, — сказала мать Лукьянычу, когда я примолкла, стала вести себя как гость, — тут что-то другое виновато. Обязаны мы им, обязательство выдали, что будут жить хорошо, лучше нас. А что под этим «хорошо» подразумевать, не обговорили.

…Пятьдесят рублей — деньги не маленькие. Лукьяныч рассказал мне, куда его завели эти деньги. Ходил, думал, где бы достать, и вдруг осенило: «спидола»! Его собственный приемник, который остался у брата Бориса. Приемник — в комиссионку, пока будет продаваться, можно занять. Забота, давившая плечи, свалилась. Лукьяныч позвонил брату, спросил, будет ли тот дома в пять часов. Борис ответил, что постарается.

И в самом деле постарался. К приходу Лукьяныча был уже дома, сам дверь открыл, и жена его тоже в коридоре стояла, улыбалась, встречая дорогого гостя. Вот ведь как все перевернулось. То, бывало» когда он у них жил: Ваня, открой, звонят! Сами никому не открывали. А без него научились, оба выскочили на звонок.

У Лукьяныча не было ни счетов с братом, ни обид, одна благодарность, что приютил, когда ему жить стало негде. Женился старший племянник Феликс, за ним Николаша, и Лукьянычу пришлось искать себе новое пристанище. Для общежития он уже стар, да и негоже было брату директора самого большого в городе завода жить в общежитии. Жена Бориса поставила в комнате без окон, так называемой библиотеке, раскладушку, на ней и стал спать Лукьяныч. Ел вместе с хозяевами. Денег с него ни за еду, ни за квартиру не брали. Лукьяныч оплачивал прежнюю свою квартиру, а остальные деньги от зарплаты отдавал племянникам.

32
{"b":"233966","o":1}