Следуя его примеру, я тоже стал кидать в потолок свою солдатскую папаху, крича что было сил:
— Даёшь, Исаич! Даё-о-ошь!.. Ну, ты даёшь!
По правую руку от меня стоял интеллигент, очкарик, с «калашом» на ремне, перекинутом через шею, я сразу понял, что это Ростропович. Он тоже, не жалеючи, отбивал ладони, а иногда брал в руки смычок и пилил им, чтоб было громче, струны виолончели. А рядом с ним стояла красивая брюнетка в кожанке, с комиссарским маузером у бедра, и пела: «Вставай-ай, проклятьем заклейменный, весь ми-ир голодных и рабо-ов!..»
Вождь еще не покинул трибуну, а на просцениум уже выскочил какой-то малый, раскорячился в позе агитатора, горлана, главаря, заорал, чеканя рукою ударные доли, подвывая на гласных:
…У-бери-те
Исаича
с денег!
Он для сердца. И для стихов.
А у самой дальней кулисы Эрнст Неизвестный и Зураб Церетели, с которыми я тоже был когда-то знаком, изредка поглядывая на трибуну, в четыре руки лепили статую: лоб Маркса, борода Энгельса, узкие глазки Ленина, усы Сталина — здесь всё очень удачно совместилось, всё в одном.
Но я погрешил бы против исторической правды, если б умолчал о том, что здесь же, в этом зале, среди охваченных восторгом и беспредельно преданных делу революции людей, ошивались и отдельные мрачные личности: скептики, нытики, маловеры, ревизионисты всех мастей и просто недобитая контра.
Краем уха я слышал, как они переругивались между собой, улавливал их змеиное шипенье и мотал эти разговоры на ус, запоминая — кто и что сказал — слово в слово.
— …То есть, вы хотите иметь Софью Власьевну с человеческим лицом?
— По мне, так пусть морда овечья — лишь бы еда человечья…
— Я хочу найти свое собственное место в этой борьбе!
— Найдешь, найдешь. Твое место — у параши.
— Да пошел ты к Евгени Марковне!
— Саш, а, Саш…
Я с трудом разлепил глаза.
Луиза стояла возле кресла и трясла мое плечо.
Между прочим, имя ей было дано в честь французской революционерки Луизы Мишель, сражавшейся на баррикадах Коммуны.
— Что же ты опять заснул перед телевизором? Стонешь во сне, смеешься, хрюкаешь…
— Неужели?
— Раздевайся и ложись в постель, как человек. А я к тебе под бочок.
Ленты
Мама снималась на Одесской кинофабрике.
Она не была звездой, не была профессиональной актрисой, хотя и училась (в Одессе, уже после моего рождения) в студии знаменитого в ту пору кинорежиссера Григория Львовича Рошаля.
Играла негромкие роли второго плана — впрочем, это было немое кино. Но в титрах ее имя появлялось рядом с такими звучными именами, как Петр Чардынин, Юлия Солнцева, Лаврентий Масоха, Нина Алисова.
В каталоге художественных фильмов 20-х-30-х годов я обнаружил десяток лент с ее участием: «Буря», «Двое», «Земля зовет», «Темное царство», «Человек из местечка», «Две женщины», «Право отцов», «Кармелюк», «Всё спокойно»…
Любопытны аннотации: «О жестоких нравах провинциального мещанства старой России…», «Противопоставление морального облика двух женщин — буржуазной мещанки и коммунистки», «О старорежимных методах воспитания детей…», «Дочь раввина убегает к молодому кузнецу». И совсем уж как предвестье карикатур Бильжо: «…сознание классового долга одержало в Петровиче верх. Маяк был потушен. Транспорт погиб. Фильм не сохранился».
Большинство аннотаций завершается этой фразой: «Фильм не сохранился». Или так: «Сохранились 1-я и 4-я части».
Зато в семейном альбоме хранятся фотографии, сделанные во время съемок, а в маленьком конвертике — отстриженные ножницами кадры кинопленки.
На них мама в ролях. Большой частью в платьях начала XX века с длинной юбкой и треном, рукава с буфами, глухо застегнутый лиф, широкий пояс, кружевные воротнички, высокая прическа.
А вот — платье с пелеринкой, крупные коралловые бусы, шляпка, локоны а 1а Марлен Дитрих. Тут она, по-видимому, изображает иностранку.
У мамы было породистое, узкое, «лошадиное», по ее выражению, лицо (за то и снимали в ролях аристократок, барынь), жемчужно-серые влекущие глаза, четко очерченные губы, гладкие волосы природной блондинки.
Вот странно: считается, что я похож на мать, и она сама так считала, и старые киношники, помнившие ее дебюты, узнавали во мне ее черты: «В маму».
Но мама была красавицей, а во мне порода подкачала, опростилась — лицо размыто, нос картошкой, волосы в рыжину, веснушки.
Она обладала хорошей фигурой для той эпохи, когда двухметровый рост и отсутствие бедер не входили в число непременных достоинств женщины. Впрочем, и тогда считали, что икры ее тяжеловаты. Потому и были так кстати длинные платья.
При своей белокурой масти и жемчужных глазах она не играла обольстительниц, прелестниц, напротив, ее героинями были дамы с душевным надломом, брошенные жены, жертвы коварных измен и социальных неурядиц. На большинстве фотографий и целлулоидных кадров, упрятанных в конвертики, брови ее горестно сведены к переносице, шея трагически изогнута, руки опущены либо заломлены у подбородка, в пальцах батистовый платочек.
Между тем, в повседневной жизни роли этого плана не были ее стихией.
Она была хохотуньей, щеголихой, ветреницей. Ее романы были пылки и кратки.
Моего отца тоже не миновало увлечение новым искусством, будоражившим начало века.
Он был в дружбе в Григорием Львовичем Рошалем и с его женой Верой Павловной Строевой, молодой сценаристкой, пробующей свои силы в режиссуре. Именно по ее наущению отец на какой-то срок отвлекся от своего основного занятия (я имею в виду журналистику) и попробовал себя в жанре кинодраматургии.
Сценарий назывался «Сигуранция», но об этом я узнаю гораздо позже.
Таким образом, всё было предопределено: в этой повальной страсти, в этой увлеченности главнейшим из искусств, я никак не мог остаться в стороне.
Меня повезли на киностудию.
В павильоне была страшная кутерьма: шли приготовления к съемкам фильма «Право отцов» — первой ленты Веры Павловны Строевой, как режиссера.
Я помню все подробности этого таинства, именуемого кинопробами.
Меня усадили голым задом на стол, ярко освещенный сверху и сбоку. Слева от меня была громоздкая съемочная камера, у которой хлопотал какой-то лохматый тип.
Вера Павловна доверительно сообщила мне, что сейчас от Меня уйдет моя мама, насовсем, выйдет вон в ту дверь — и с концами. И я останусь сиротою, вот так, в два года, с голой задницей. Поэтому, объяснила она, когда дадут команду «Мотор!», я Должен буду проводить глазами свою маму, как только она двинется к двери. А потом горько заплакать… Понял? Понял. Мотор!
Мама пошла к двери — и это была не просто актриса, а моя собственная мама. Я, как и было мне велено, поворачивал шею, следя за нею. Я был насуплен, с надутыми губами, смотрел исподлобья, всё, как меня научили. Но, когда дверь за ней затворилась, я не заплакал — я просто сидел и хлопал глазами.
Вера Павловна Строева, крякнув в досаде, подошла ко мне и еще раз вкрадчиво объяснила, что моя мама уходит, навсегда, никто тебя больше не согреет, не накормит, не споет колыбельную на сон грядущий, понял? Ну, пошли еще раз, мотор!..
Я всё понял. Но я опять не смог заплакать. У меня просто не было слез. Позднее я узнал, что для настоящих актеров это тоже не простая задача — заплакать на заказ, что у них тоже, случается, нипочем не льются слезы и, бывает, что им даже приходится закапывать в глаза глицерин, чтобы что-то оттуда скатилось на щеку…
И ведь не скажешь, что я был такой уж невозмутимый и безразличный ребенок. Я был жутким рёвой, и не только в два года, но и гораздо старше. Когда мама иногда задерживалась на службе (или где там она еще задерживалась до поздней ночи?), я закатывал такие концерты, что весь дом был в переполохе, и ей потом приходилось оправдываться перед соседями. Я ревел, как белуга, орал благим матом, на весь мир. И причина этого горя всегда была одна и та же. И вот ведь как интересно, именно та, которую мне объясняли на съемке: что мать бросила меня на произвол судьбы, ушла и не вернётся. И я был безутешен, я обливался слезами, я мог плакать три часа подряд, и слёз хватало, откуда что бралось.