Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однако у меня не было причин оспаривать это художественное решение.

Теперь он взялся за мою голову.

Выдавив из тюбика крученую какашку охры, добавил в нее чуточку лимонного кадмия, а затем еще каплю красной киновари — всё это смешал у края палитры, как раз у вдетого в прорезь большого пальца, зацепил смесь кистью, поднес к холсту…

Теперь уж я не озирался больше по сторонам, даже перестал моргать, понимая, что наступил самый ответственный момент творчества, когда художник пишет лицо, а там еще и самое главное на этой стадии — глаза, которые, как известно, зеркало души.

Как вдруг, потемнев, сцепив зубы, так, что обозначились на скулах желваки, он всердцах бросил кисть, отшвырнув палитру.

Наскоро отерев пальцы испятнанной тряпкой, бросил и ее.

Не говоря ни слова, ушел в другую комнату.

Что с ним?

Что его так удручило в самый вдохновенный момент работы? Может быть, что-то получилось не так, как он хотел? Или вовсе не получилось? Что стряслось?..

Я сполз с кресла, обошел мольберт, приблизился к холсту.

Он, казалось, еще трепетал от соприкосновений с кистью. Его бСльшая часть сквозила наружу, выставляя штрихи рисунка.

В сущности, закрашен был лишь бархатный костюмчик. Он сиял изумрудной зеленью, будто новый, на нем не было и следа потертостей — ни на локтях, ни на коленях.

Лишь сейчас я понял, почему он решил придать этой одежке не тот скучный цвет, который был на самом деле, а иной — ярко-зеленый, свежий. Глаз художника угадал, что эта зелень даст эффектное сочетание с таким же юным и озорным цветом мальчишеских волос…

И это предощущение оправдалось.

С робким тщеславием модели, давшей художнику заряд вдохновения, смотрел я на то, как буйно полыхает на холсте рыжий костер моих кудрей.

Первое, что я сделал, когда в 1957 году отец был посмертно реабилитирован, — написал письмо в Киевский музей западного и восточного искусства.

Мол, так и так: не сохранились ли в музейных архивах какие-либо бумаги, связанные с его работой там? Может быть, остались его фотографии, хотя бы служебные, с документов? И еще: нет ли в запасниках музея полотен его кисти? Я отдаю себе отчет в том, что он — не Веласкес, не Гойя, но вдруг?..

Понимаете, написал я, не осталось никакого следа о человеке, о его жизни, даже могильного камня не осталось… Но ведь он — был!

Долгое время на это письмо не было ответа. И я уж почти смирился с тем, что ответа не будет.

Как вдруг получаю конверт со штемпелем киевской почты. А в нем — страничка машинописного текста.

Уважаемый Александр Евсеевич,

прошу прощения, что с большим опозданием пишу ответ. Отец Ваш, действительно, работал в музее до 1936 года, а потом перешел, если не ошибаюсь, в Киевскую киностудию. В музее до начала войны хранился один натюрморт Вашего отца. Но по возвращении в Киев (1945 г.) я узнал, что в фондах музея ничего не осталось — всё было разграблено фашистскими захватчиками. Я проверил архив, думал, может быть, в личном деле осталось фото, но и личные дела, оказывается, были сожжены.

Вот, к сожалению, всё, что мне известно.

Если встречу кого-либо из старых работников кинофабрики, что весьма мало вероятно (сейчас там. новые люди), я обязательно спрошу и напишу Вам.

С уважением

ОВЧИННИКОВ В.Ф.
19. VIII — 1959 г.

Но больше писем не было. И встретиться лично нам тоже не довелось.

Впоследствии, читая научные труды и листая обычные экскурсионные путеводители, я часто находил в них фамилию директора Киевского художественного музея Василия Федоровича Овчинникова. Многое узнал о подвиге во имя искусства — иначе это не назовешь! — совершенном в годы войны сотрудниками музея. Под огнем, в неразберихе и панике всеобщего бегства, они сумели запаковать в ящики и отправить в тыл — на Волгу, на Урал, — более ста наиболее ценных творений живописи, античную и восточную терракоту, средневековую бронзу, эмали, серебро.

В одной из предыдущих глав я поведал об опасностях, которым подвергалась в те дни жемчужина музея — «Портрет инфанты Маргариты» кисти Веласкеса.

В сорок пятом все эти сокровища, в целости и сохранности, вернулись в ханенковский особняк близ Крещатика.

Вероятно, мое давнее письмо в киевский музей было не единственным запросом, на который пришлось отвечать его директору.

В архивной папке, которую я изучал в Киеве летом девяностого, мне попался служебный рапорт оперативного работника, в котором были такие строки:

«…Овчинников, знающий Рекемчука по работе в художественном музее, сообщил, что в 1934 году он (Рекемчук) работал зав. отделом западного и восточного искусства, по профессии он был журналист… В 1936 году он уволился и поступил работать якобы на кинофабрику… впоследствии ему стало известно, что Рекемчук в 1937 году был арестован и осужден… Овчинников близко с Рекемчуком не общался, но помнит его как неплохого художника…»

Вот ради этих последних слов, очень лестных, когда они звучат из уст директора художественного музея, я и процитировал здесь докладную записку опера.

Волны

В иные дни, когда отец был занят на службе (вероятно, на той другой службе, которая была не в музее, а где-то еще), я оставался на попечении Лидии Михайловны, его новой жены.

Как уже было сказано, она работала в Киевской филармонии.

И если б она хоть раз взяла меня с собою в филармонию, мой рассказ мог бы чрезвычайно обогатиться. Ведь помимо музейных залов, живописных полотен, бронзовых статуй, я мог бы описать поющий хор, рулады арф и флейт в репетиционном зале, настройку органных труб, возвещающих конец света…

Но ничего подобного я не слышал.

Лидия Михайловна ни разу не водила меня в свою филармонию. Может быть, у нее как раз в это время был отпуск.

Зато в один прекрасный день она повела меня в гости к знакомому театральному художнику, в его студию у Владимирского спуска.

Студия располагалась в подвале, гулком, как пещера, с нависающим низким потолком. Там стояла тахта, к приходу гостей небрежно застланная клетчатым пледом. Рядом был шкафчик, дверцы которого распахнуты настежь, а на полках теснились бутылки, кувшины. На стенах висели глиняные тарелки, расписанные так и сяк.

Сам художник был кудряв и молод. Молод настолько, что попросил меня пренебречь отчеством и называть его запросто Володей.

Он повел меня в угол своей студии, где на рабочем столе расположилось нечто, сразу заворожившее мой взгляд.

Это был макет театральной сцены. Сама сценическая площадка, тёмнокрасный бархатный занавес, раздвигающийся в стороны по натянутой проволочке, оркестровая яма, кулисы, задник, — всё как настоящее.

Мало того. На сцене уже были смонтированы декорации спектакля, какой-то волшебной сказки, действие которой происходило у самого синего моря. Вполне возможно, что это была «Сказка о царе Салтане» или что-нибудь в этом роде.

За кромкою берега, застроенного по бокам теремами и хоромами, простиралось море.

Округлые барашки волн, темносиние снаружи, зеленые внутри, облитые сверху пеной. Буруны, ряд за рядом, уходили в даль, к горизонту, смыкаясь с небом, по которому неспешно плыли кучевые белые облака, похожие на сливочное мороженое.

Это была сказочная красота!

Я смотрел, не дыша, не в силах отвести глаза.

Но оказалось, что у этой сказки есть продолжение.

Володя показал мне крошечный рычажок сбоку, прикрытый складками занавеса, очень похожий на ручку, которой заводят игрушечные автомобили.

— Крутани-ка! — сказал он.

Я не смел прикоснуться.

Тогда он сам взял эту ручку двумя пальцами и начал вращать — медленно, торжественно.

130
{"b":"232841","o":1}