Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но в Пажеский корпус Николая не приняли.

Вместо этого, он поступил в юнкерское артиллерийское училище, каковое и окончил, отсюда прозвище — Пушка. Офицерские погоны в Петергофе ему, в числе других счастливцев, вручал сам император Николай Второй.

Уже шла война, и прямо с парадного плаца молодых офицеров отправили на орудийные позиции.

О своей дальнейшей офицерской карьере Николай Андреевич распространяться не любил.

Ныне уже трудно выяснить отношение моего деда Андрея Кирилловича Приходько к нарождавшемуся в России революционному движению народных масс.

Но, опять-таки, семейное предание гласит, что в дни вооруженного выступления харьковского пролетариата против царизма — а именно 12 декабря 1905 года, когда рабочие завода Гельферих-Саде (впоследствии «Серп и молот») завязали бой с казаками и драгунами, и это было настоящее сражение, с пальбой из пушек, с кровопролитием, повальными арестами, — что в тот день и час мой дед оказался на Конной площади (это ведь поблизости от дома на Люсинской улице), а там кипела схватка, и его — а ты-то что суешься, господин хороший?.. — оттянули по спине казацкой нагайкой.

Дед был оскорблен до глубины души этим посягательством на свою честь.

А позже обозначились и личные счеты с царским самодержавием: сына не приняли в Пажеский корпус.

И в нашей семье еще долго лелеяли это предание о казацкой нагайке, как доказательство причастности к классовой борьбе пролетариата.

Я же допускаю, что дед забрел на Конную площадь просто с пьяных глаз.

Он сильно пил. Быть может, причиной тому была засевшая в его душе обида на правящий класс, на аристократию, которая, дав ему приличное образование, начальный капитал и участок под домовладение, всё-таки отвергла его, как бастарда, от высшего круга.

По пьянке дед позволял себе экстравагантные выходки.

Так, возвращаясь иногда в ночь-полночь со своих гулянок, он брал не просто извозчика, а, являя широту души, нанимал всю вереницу экипажей, стоявших на Сумской, на Екатеринославской в ожидании запоздалых седоков, и так, уже вовсе не по-светски, а по-купечески, подъезжал к массивному дому на Люсинской улице, — а бедная супруга, голубка, Александра Ивановна, вместе с малыми детьми, смотрела из-за занавесок на подъезжающую процессию…

Умер Андрей Кириллович еще совсем не старым человеком, не доживя и до пятидесяти.

Когда я был мальчиком, то не раз спрашивал маму: от чего умер дед?

Она отвечала: от водянки. В другой раз: от заворота кишок.

И лишь гораздо позже, обнаружив, что и я попиваю чересчур усердно, она открыла мне причину его ранней смерти: не от заворота кишок, не от водянки, а от водки.

Конкретно: дед умер в Харькове в 1916 году, сорока восьми лет отроду.

Его похоронили на кладбище у храма Кирилла и Мефодия.

Могила деда не сохранилась. В советское время кладбище ликвидировали, надгробья сравняли с землей, дорожки закатали в асфальт, еще насадили деревьев, разбили клумбы и открыли парк.

Мы с мамой часто гуляли в этом парке, у ХПЗ, у паровозостроительного завода, среди фанерных щитов с портретами стахановцев, кумачовых полотнищ между столбами, гипсовых статуй гребцов и пловчих, — и мама говорила, показывая на клумбу с левкоями: «Здесь лежит твой дедушка».

Таким образом, мой дед Андрей Кириллович не дотянул лишь самую малость до Великой Октябрьской социалистической революции.

Он, слава богу, не дождался того дня и часа, когда большевистские комиссары явились в построенный им краснокирпичный дом на Люсинской улице и предъявили ордер на его конфискацию.

Всего лишь пару лет не дожил он до той поры, когда вся его многодетная семья была, будто вселенским взрывом, разметена по белу свету, по земному шару, от Тихого до Индийского океана — причем эти координаты употреблены здесь не ради красного словца.

Повторю: конечно же, дотяни дед до Октября, он ни за что не остался бы жить в этой хамской стране, потерявшей лицо, имя и совесть, с ее малахольными вождями, пархатыми комиссарами, обнаглевшими кухарками, — в стране, где ему, всё равно, ничего не светило, кроме тачки на рытье какого-нибудь канала либо пули в затылок… Тут бы живо нашли всех его загадочных предков, припомнили бы заграничные университеты, сосчитали бы все денежки, которые он заработал на эксплуатации трудового народа.

Тут не было иного выхода, как делать ноги.

Вижу, будто наяву, такую картину: к дому на Люсинской улице подкатывает вереница экипажей, нанятых дедом на Сумской или на Екатеринославской. В багажники укладывают тюки с домашним скарбом, собранным наспех, чемоданы, баулы, портфели…

Дед, свирепо шевеля усами, задыхаясь от гнева, садится в первый экипаж, усаживает рядом с собою супругу, Александру Ивановну, отирающую слезы батистовым платочком.

В другой пролетке, под тентом, младшенькая детвора: Витяка с разинутым от любопытства ртом; хитрый Жоржик, шныряющий взглядом по сторонам; послушная девочка Лида с куклой на коленях, моя будущая мама, — впрочем, к этой поре она уже учится в гимназии.

В третьем экипаже — старшие дочери. Холодная красавица Ася запахивает на шее воротник куньей шубки, нетерпеливо оглядывается, говорит с вызовом: «И est temps de partir! Combien de temps est-ce-que nous devons passer ici?» В смысле: пора ехать, сколько можно торчать в этой дыре?.. Мудрая Ляля молчит, устраивая на коленях поудобней редикюль с красным крестом сестры милосердия.

А где же Николай, старший сын, старший брат?.. Тс-с, не хватает еще вслух задавать подобные вопросы! Где он?.. А где сейчас все приличные молодые люди? Смекаете? Ну, то-то…

— Трогай! — командует дед. — Гони через Мерефу, через Полтаву, через Черкассы — до самого Парижа… Поехали, с Богом!

Вереница экипажей трогается с места. А следом еще две подводы с гарднеровским столовым сервизом.

Вот такое ретроспективное фантастическое видение.

Но оно, увы, лишь фантом.

Уже некому и не на что нанять экипажи, некому подавать властные команды. Уже нету главы семьи, хозяина и кормильца.

Теперь каждому придется наособицу, самостоятельно искать свою дорогу в жизни, мыкать свою судьбу.

А тут такое дело: вдруг в одночасье рухнул мир…

Спустя несколько дней, в плотном распорядке Дней советской литературы в Харькове я опять обнаружил окошко, несколько свободных часов для того, чтобы съездить еще по одному заветному адресу, на ХПЗ, в поселок Тракторного завода, где мне довелось жить и учиться в новой школе — всего лишь годок, тут и грянула война…

Я опять попросил машину, и мне опять ее дали.

За рулем черной «Волги» сидел молодой улыбчивый парень.

— Э-э… Петро?

— Он самый.

— Ну, привет! Рад новой встрече. Мы с вами уже ездили однажды: на Люсинскую улицу, на Рашкину дачу. Помните?

— Как не помнить! Ведь мне в тот день пришлось еще раз смотаться на Люсинскую.

— А зачем?

— Начальство ездило смотреть ваш дом на Люсинской.

— Мой дом?! — Я смаргивал оторопело. — Какое еще начальство?

— Сидор Григорьевич ездил. Смотрел тот дом на Люсинской, который построил ваш дед.

Красное смещение

Пpoчeл в энциклопедии:

«КРАСНОЕ СМЕЩЕНИЕ, понижение частот электромагнитного излучения… Название К.с. связано с тем, что в видимой части спектра в результате этого явления линии оказываются смещенными к его красному концу…»

Вы поняли? Я ни черта не понял. Но мне это подошло.

Среди фотографий моей мамы (а их осталось много, что может себе позволить женщина, знающая цену своей внешности, тем более снимавшаяся в кино) есть одна, еще детская, которая изумляет обыденной трагедийностью контекста.

На этой фотографии — крохотной, вероятно любительской, отпечатанной с негатива в домашних условиях, контактным способом, — она снята в гимназическом платье с белым кружевным воротничком, в черном фартуке. Русые волосы забраны в косицы на затылке. Губки, носик, бровки. И тот удивительный фамильный взгляд, который присущ всем Приходькам, отчасти даже мне: беззащитный, доверчивый, мягкий.

10
{"b":"232841","o":1}