Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Письмо пропало.

Оно пропало вместе с чемоданом, в котором хранились статьи отца.

Дело в том, что вослед за летней поездкой в Аккерман, началась беспрерывная полоса гастролей. Сначала «беби-балет», а позже Русский балет переезжал из города в город, из страны в страну, с континента на континент, попутно меняя названия, вывески, хозяев.

Тамара танцевала в Европе, в Северной Африке, в Америке, в Австралии… Пик ее сценической карьеры пришелся на Австралию. Там же состоялось ее замужество. Там провела она годы, отведенные историей Второй мировой войне.

И когда появилась возможность вновь посетить Париж, она, первым делом, отправилась в Клиши и спросила: «Где мой чемодан?» Ее переспросили: «Какой чемодан?» Она объяснила — какой, с бумагами. На это ей сказали: «Наверное, он сгорел». Она удивилась: «Сгорел? Но я не вижу следов пожара…» Ей ответили: «Была война. В Париже тоже была война. Здесь повсюду была война… Какой, к черту, чемодан?»

Что же касается меня, то отец не оставил мне никакого завещания.

Наверное, потому, что я был слишком мал. Кроме того, тогда — в тридцать втором году — еще не было внятных признаков того, что наша семья распадется. И позже, когда это случилось, он вовсе не хотел отдавать меня матери. Он всерьез полагал, что я приехал к нему в Киев насовсем, не желал мириться с моим возвращением в Харьков…

Но, главное, он не собирался умирать. В сорок-то лет?.. У него не было иллюзий относительно того, что творилось тогда в России. Однако же он и не видел причин хоронить себя заживо.

Короче говоря, он не оставил мне завещания.

Но, странным образом — теперь я это понимаю, — всё то, что было в его прощальном письме к Тамаре, пронесенном за пазухой, на груди, через границы, промокшем насквозь, высохшем у огня, хранимом в чемодане, как святыня, и, всё равно, пропавшем, — всё это, верьте или не верьте, каким-то образом, каким-то чудом, по воздусям, по таинственным токам ноосферы, где обретают вечную жизнь души страдальцев и праведников, — передалось мне.

Я вырос, возмужал, а теперь и состарился — таким же, каким был он: идеалистом, романтиком, верным сыном своей родины, олухом царя небесного.

Как и он, я люблю Горького. И даже теперь, когда это сделалось немодным, смешным, не боюсь в том признаться. Больше того, в литинститутской аудитории не устаю твердить студентам: «Читайте Горького! Не верьте тем, кто его клянет, не верьте этим подлецам. Читайте „Жизнь Клима Самгина“ — нет ничего равного этой книге…»

Что до Маяковского, то я тоже ношу его в сердце.

Был такой случай в моей жизни.

В пятидесятом году, в Сыктывкаре, меня исключали из партии.

Именно за то, о чем сейчас идет речь: за отца, еще за белогвардейских теток…

О том, что меня исключат, было известно заранее: такая команда поступила откуда-то сверху.

Поэтому никто не лицемерил, не пытался меня утешить. Некоторые, правда, сочувствовали. Одни, подойдя, говорили вполголоса: «Да-а, брат, это плохо — остаться без хлебной карточки…» Имелся в виду партбилет. Другие были жестче: «Исключение из партии — это политический расстрел…» Третьи усмехались мрачно: «Ничего, радуйся тому, что сам сюда приехал, на Север… Теперь перемена климата тебе не страшна».

Партийное собрание проходило наверху, на третьем этаже Дома печати, в кабинете главного редактора газеты «За новый Север».

Мне велели сидеть внизу, в отделе, у телефона, дожидаться, покуда вызовут.

Не стану описывать своего отчаяния в тот момент. Душу томили разные гиблые мысли. Как же я буду жить с семьей — с женой и годовалой дочкой, — без хлебной карточки? Зачем я сюда, вообще, приехал? И не рано ли кончать человека — пусть это всего лишь политический расстрел, — когда ему отроду всего лишь двадцать два?..

Чтобы отвлечь себя, раскрыл томик Маяковского, карманный, с которым никогда не расставался.

Ведь тогда я еще не помышлял о прозе, писал стихи.

Нашел свое любимое — поэму «Про это». Отыскал строки:

Конец ему!
            В сердце свинец!
Чтоб не было даже дрожи!
В конце концов —
                    всему конец.
Дрожи конец тоже.

Закусил губу, чтоб не раскиснуть в самый неподходящий момент.

Тут как раз и позвонили.

Лики

Встреча Штирлица с женой

Ловлю себя на том, что читаю эти страницы (без даты, без подписи), исписанные от руки почему-то зелеными чернилами (конспирация?), уже не с тем чувством, с каким читал другие документы из архивной папки.

Тогда, поначалу, была угрюмость познания, горестное сочувствие, щемящая сердечная боль…

Так было вчера, позавчера, все дни, которые я провел в служебном кабинете строгого дома на Владимирской улице.

А сейчас — нет, совсем иные чувства. Почему?

Может быть потому, что эти страницы, эти строки зеленых чернил написаны вовсе не рукою отца, а кем-то другим: неведомым мне человеком, присвоившим себе право писать его жизнь — притом наперед — так, как ему это кажется целесообразным.

Этот человек описывает — тоже заранее, наперед — каждый шаг, который моему отцу еще предстоит сделать. Именно он определяет каждое слово, которое он скажет, и даже те слова, которые он услышит в ответ.

Это называется легендой. Ее сочиняют другие. А жить по этой легенде предстоит ему.

Но только ли это отвращает меня от зеленых чернил?

Помимо всего прочего, я замечаю, что сейчас моим чтением движет совсем иной интерес. Я захвачен авантюрной интригой. В сдержанном лаконизме слога я улавливаю напряженный пульс жанра: ведь тут не принято предаваться рефлексии, разводить турусы на колесах.

Я заглатываю строки архивного документа с тем плебейским упоением, которое сопутствует обычно чтению шпионского романа.

В самом деле.

«…„Киреев“ уехал через Ригу по французскому паспорту на имя Гайяра в качестве иностранца, возвращающегося из СССР к себе на родину. По приезде в Ригу он садится на пароход, отъезжающий в Скандинавию или в Амстердам, в зависимости от обстоятельств. Свой постоянный паспорт швейцарского гражданина на имя Анри Дюрана „Киреев“ получил на руки. По приезде в Стокгольм или Амстердам „Киреев“ уничтожает французский паспорт и переходит на швейцарский, по которому выезжает через Берлин в Вену. Из Берлина или одного из городов на пути к Берлину он дает телеграмму на имя Голованова Вячеслава — Москва, Никитский бульвар 12, кв. 5 — следующего содержания: „Выезжаю такого-то“, — следует дата его приезда в Берлин.

В Берлине он останавливается в отеле Am Zoo на Курфюрстендамм, где проживает неделю, в течение которой с ним можно встретиться в занимаемом им номере, где он будет ждать посещения от 12 до 14 часов ежедневно в течение недели…

Пароль для встречи с „Киреевым“ в Берлине и Вене один и тот же. Пароль: „Я представитель от фирмы Лонжин. Имею для вас поручение в Румынии“. Отзыв: „Да, я с Румынией хорошо знаком, предложение могу принять“.

…Если письмо с тайнописью, „Киреев“ подписывает его именем „Анри“, если без тайнописи — „Стась“.

Переписка идет через нас. В конце пцсьма мы должны ему в тайном тексте сообщать о благополучии семьи. Адрес его жены: Одесса, Гимназическая ул. 25, кв. 5 Рекемчук».

Мое внимание почему-то цепляется за строки этого документа: «…В Берлине он останавливается в отеле Am Zoo на Курфюрстендамм…»

Откуда мне знакомо это название? Курфюрстендамм — в Западном Берлине. Да, я бывал там еще в ту пору, когда город был разделен стеною на два мира. Но я никогда не жил там в гостиницах, не сиживал в ресторанах. Всё больше пасся на Фридрихштрассе, на Александерплац — в Восточном Берлине, где чувствовал себя почти как в родном совке… Откуда же?

112
{"b":"232841","o":1}