— Валентин Катаев, — повторил я, вдруг ощутив на щеках прилив гневливой крови. — Ты что — не знаешь Катаева?
— Впервые слышу, — признался он.
Мимо воли, я сделал шаг к ступеньке, чтоб сойти вниз, и там, в подвале, удавить его своими собственными руками.
Однако сдержался, вспомнив, что Егор учится в Литературном институте на коммерческой основе, то есть платит за обучение, а если всех платников передушить, то институту каюк.
Кроме того, взглянув на электронные часы на стене у вахты, заметил, что уже опаздываю на минуту, а это не в моих правилах.
— Катаев, Валентин Петрович…. — напомнил я и, подавляя одышку, двинулся вверх по ступенькам.
Но всё это уже становилось нормой.
«…Последняя книга К. „Сухой Лиман“ (1986) почти не была замечена критикой», — сообщал солидный биографический словарь «Русские писатели 20 века».
«…почти забытого ныне Валентина Катаева», — не без горечи констатировала «Литературная газета».
А я всё гадал своим задним умом: что же, всё-таки, он имел в виду, когда спрашивал в «Новом мире» — читал ли я его «Юношеский роман»?
Да, разумеется, читал, — оправдывался я теперь перед ним и перед самим собой.
Но что именно он хотел, чтобы я прочел? Что ему было так уж необходимо? Что там было? Что?
Примерно, тогда же — при обстоятельствах исключительных, неправдоподобных, открывшихся слишком поздно, чтобы переиграть всю жизнь, но о которых я хотя бы успею рассказать, — мне попала в руки стопа очень старых фотографий, потемневших, надтреснутых, однако всё еще живых.
На одной из них был молодой офицер, вальяжно рассевшийся в кресле: нога на ноге, сабля поперек колен, рука покоится на другой руке, грудь колесом, атлетически накаченные плечи, гордо посаженная голова, смелые глаза.
Более пристальный взгляд различит на его левой руке, под вздернутой манжетой гимнастерки, круглые часы; на золотых погонах, так ладно пригнанных к плечам, один просвет и четыре звезды, что соответствует чину штабс-капитана; темляк ордена святой Анны 4-й степени, «За храбрость», свисающий с рукояти сабли (за эту красную ленту его прозвали «клюквой») и такой же анненский орден, но уже старшей, 3-ей степени, продет в петлицу гимнастерки, посреди груди, в солнечном сплетении.
Он совсем еще молод. Короткая стрижка, тонкие усики над верхней губой.
Это — мой отец, Евсевий Тимофеевич Рекемчук.
Снимок сделан в Аккермане, о чем свидетельствует фирменная виньетка мастера, которого зовут А. Я. Майстеръ.
Датировка снимка, по моим предположениям, — начало 1918 года.
И ту же саблю с анненским темляком, с «клюквой», мы видим и на другой фотографии: она свисает с ремня, опоясавшего ладную шинель с теми же штабс-капитанскими погонами, и всё это великолепие увенчано белой барашковой папахой с кокардой во лбу.
Снова отец?
Нет: это вовсе даже не мужчина, а женщина, краса-девица с темными прядями волос, как-то очень по-махновски свисающими из-под папахи, с тонкими дужками бровей на белом лице. Светлокарие глаза, сдается, очень смелы, но это — от игры, от маскарада.
Анна Христофоровна Чинарова, Анна Чинарова, Анна. Невеста или уже молодая жена моего отца.
Шинель, папаха, сабля — это вовсе не ее, а мужнино. Шутки ради, напялила на себя всю армейскую каптерку, весь боевой арсенал, придала суровость взгляду — и так сфотографировалась на память. Извечная женская страсть к переодеваниям, к гриму. Еще б усы нарисовала угольком!..
Но скажем прямо, что к своим двадцати трем годам медицинская сестра Анна Чинарова и сама уже вдосталь хлебнула лиха, навидалась войны. Ведь и за ее плечами были фронты, в том числе — Турецкий фронт. Госпиталя, где приходилось иметь дело не только с кровью и гноем, но и с тифом, холерой…
Еще одна фотография из той же пачки, что совсем недавно была мне прислана из-за границы.
Шестеро на фоне колонн и портьер намалеванного задника — обычный интерьер фотографических салонов.
Молодой офицер в погонах, с боевым крестом на кармане гимнастерки. Но это не мой отец. Три дамы в шелковых платьях и одна — в меховой накидке, не знаю, кто они. А в самом центре — девушка в форменной блузе с красным крестом, в белой косынке сестры милосердия, строго, по-монашески очерчивающей лицо, из-под которой глядят отрешенные глаза.
Анна Чинарова, тоже вернувшаяся с войны.
Таким образом, к моменту, когда их соединила любовь, когда они скрепили эту любовь узами законного брака (согласно документам, это произошло в Одессе), когда они сфотографировались на память, но порознь — их фотографии вдвоем я не встречал, — к этому моменту им, еще столь молодым, наверняка казалось, что все ужасы доставшегося им нового века — революции, войны, катастрофы, — что всё это уже позади.
Между тем, всё только начиналось.
И покуда я разглядывал присланные мне из-за границы фотографии, которых я, совершенно точно, никогда прежде не видел, — меня, тем не менее, не оставляло странное ощущение того, что я их уже видел, что видел и раньше.
Где? Когда? Что за чушь?
Я мог бы предположить, что в моей стариковской башке за долгую жизнь накопилось так много еще непроявленных моментальных снимков, мгновенных фиксаций памяти, что они уже сами по себе, помимо моей воли, начинают искать друг друга, сличать изображения, сами выстраивают цепочки и, что-то найдя, сами же начинают сигналить мне, колотить по мозгам: эй, дед, ты слышишь? Ты чуешь? Пляши! Нашлось…
Примерно так всё обстояло, когда я вышел на связь.
Когда я уловил точки совпадения между только что увиденными фотографиями — и строками книги, которая вновь оказалась в моих руках.
Или же наоборот: в моих руках опять был «Юношеский роман» Валентина Катаева, который притащил из библиотеки студент Егор, — и я, завершив семинар, уже дома, начал ворошить страницы книги, — и строки совпали с ликами на фотоснимках.
«…Вглядываюсь. И вдруг, к своему крайнему изумлению, узнаю в пехотном подпоручике своего бывшего гимназического товарища Мишку Подольского, который еще в прошлом году бросил гимназию и поступил в военное училище, выпекавшее за четыре месяца пехотных прапорщиков. Теперь он уже дослужился до подпоручика, на его шашке болталась красная лента темляка ордена Анны четвертой степени, так называемая клюква, и он даже, ввиду большой убыли пехотных офицеров, уже командовал ротой».
Я спорю сам с собой.
Если он имел в виду — хотя бы образно — моего отца, то зачем назвал его столь далекими от прототипа именем и фамилией: Мишка Подольский?
Допустим… Но тогда зачем он в «Юношеском романе» назвал самого себя не Валентином Катаевым и даже не Петей Бачеем, как в «Парусе», а Александром Пчелкиным? Разве это по звучанию, по смыслу — близко? Да ничуть.
Мишка Подольский ушел на войну из гимназии, а мой отец — из семинарии. Как мог он быть его «гимназическим товарищем»? Не мог.
И почему в этом тексте фигурирует уже не школа прапорщиков, о которой он мне говорил, и не юнкерское училище, о котором писал, а некое военное училище, будто бы прямо из советских романов сороковых годов?..
И — наконец: в чем был его интерес к этому Мишке Подольскому, если он — всего лишь проходной персонаж, который не были ни его закадычным другом, ни фронтовым товарищем, ни даже соперником в любви?..
Вообще, этот Мишка Подольский со своей «клюквой» на шашке появляется ближе к концу романа. Зачем? Где еще? Какова его роль?
«…Ночью бой, в котором Мишка убит, о чем я узнаю от раненого пехотинца Аккерманского полка, бредущего по шоссе в полевой госпиталь».
Я мысленно снимаю шляпу. Вот: только что появился — и уже убит.
Еще дальше отодвигается начальная версия, предположение о том, что в Мишке каким-то образом запечатлен мой отец.
Ведь мой отец не был убит на войне. Его убили позже.