Я кивал, делая вид, что секу с лета, даже до того, как Марина переведет мне его речь слово в слово.
Не скрою, мне очень нравилось, что в Национальных Архивах Франции столь внимательны к заезжим посетителям, столь любезны, что даже такое высокое начальство, как месье Ляба бросает все дела и лично сопровождает меня в хранилище.
Правда, советник Аристов — тот самый, что первым приветил мое появление в Париже, — намекнул, что посол Советского Союза, тоже лично, обращался по этому поводу в Министерство иностранных дел, а секретарь ЦК Французской коммунистической партии Гастон Плисонье звонил, кому надо, выражая особую заинтересованность в теме.
— Allors… — продолжал Александр Ляба, — обстоятельства, конечно, внесли свои коррективы в содержание доклада. Так, например, из текста, посвященного павильону Испании, были изъяты все упоминания о картине Пабло Пикассо «Герника», поскольку к этому времени власть в стране уже перешла к Франко…Je vois, que madame comprend tous, mais je voudrais ce monsier comprende tous aussi…
Я понял.
— Но десятый том правительственного доклада, в котором речь идет о павильоне Советского Союза, почти не пострадал, поскольку Гитлер в то время еще не напал на вашу страну… vous comprenez? Мы заранее сделали для вас ксерокопии наиболее интересных документов…
Как же, всё-таки, милы эти французы, как умеют потрафить гостям, явившимся прямо с улицы.
Через полчаса мы с Мариной уже сидели в научном зале, корпя над текстами.
Павильон СССР… в главном зале — скульптура товарища Сталина… проект Дворца Советов в Чертолье, на берегу Москвы-реки… легковой автомобиль М-1… кинофильм «Чапаев»… концерт ансамбля песни и пляски Красной Армии… карта Советского Союза во всю стену, сложенная из драгоценных камней — изумруды, сапфиры, рубины, бирюза, хризолиты, топазы, аметисты, сердолики… вот где, наверное, сжимались сердечки парижанок и других любительниц географии!
Но более всего мое воображение потряс документ, написанный еще за несколько месяцев до открытия Всемирной выставки в Париже.
Это был служебный отчет эмиссара Шарля Помарэ генеральному комиссару выставки Эдмону Лаббе о поездке в Советский Союз, где он встречался с комиссаром советского павильона, известным государственным деятелем Иваном Ивановичем Межлауком.
«…Что касается авиации, — уведомлял свое начальство господин Помарэ, — то СССР не преминет показать свою воздушную мощь, которой он так гордится. К началу выставки шесть больших самолетов типа „Максим Горький“ прибудут в Париж; на борту одного из них будет находиться господин Межлаук…»
Тут я почему-то вспомнил свой недавний героический перелет из заснеженной Москвы к зеленым платанам Парижа. И уже послезавтра — в обратный путь… Как быстро промелькнули две недели!
«…В качестве аттракциона и, по мере возможности, вне павильона будет установлена вышка для прыжков с парашютом. Вы знаете, что парашютный спорт очень популярен в СССР, и что молодежь с удовольствием им занимается…»
Я представил себе эту парашютную вышку на Марсовом поле, рядом с Эйфелевой башней. А вдруг парижане, попривыкнув, стали бы умолять не увозить ее обратно, а оставить тут навсегда, как это чуть не случилось с «Рабочим и колхозницей»…
«…Как только Советское правительство одобрит эти предложения г-на Межлаука, в Москве будет организовано нечто вроде генеральной репетиции, то есть будет построен и оборудован макет павильона в натуральную величину. Таким образом, русские зрители увидят первыми то, что их правительство намерено показать в Париже».
Я читал эти не столь уж древние страницы истории и чувствовал, как остывает мой охотничий пыл, сменяясь привычной тоской, унынием, предвестьем неудачи.
Пришли на ум вежливые остережения Славы Костикова, мужа Марины: «У вас могут быть сложности и с фильмом, и с книгой. Тема — явно не ко времени. В воздухе витает нечто совсем иное…»
Вот ведь как всё замышлялось.
Шесть огромных, как дредноуты начала века, восьмимоторных самолетов «Максим Горький», гудящим строем подлетающих к Парижу…
А на деле — единственный подобный самолет-гигант рухнул под Москвой, разбился вместе с экипажем и пассажирами в день Первомая.
Так что комиссару павильона СССР Межлауку пришлось ехать в Париж, на открытие выставки, обычным поездом.
У меня была с собой еще одна редкая фотография.
На ней — Иван Иванович Межлаук, сухощавый, с вождистскими усиками, в черном плаще и черной шляпе, стоит у парапета набережной Сены; рядом с ним — скульптор Вера Игнатьевна Мухина, она в берете, в брючном костюме, что было тогда у женщин в новинку, с поблескивающим пенсне на переносице; архитектор Борис Иофан, автор проекта павильона СССР и того самого Дворца Советов, что собирались строить на Чертолье; и еще Петр Николаевич Львов, знаменитый конструктор, профессор, создатель первого в мире цельнометаллического самолета «Сталь-2», он в рабочем комбинезоне, будто так, прямо из цеха, и заявился в Париж…
Они не позируют, это — мгновенный снимок со стороны.
Но как вдохновенны их лица, обращенные в одну сторону, чуть вверх, туда, где на башне павильона сейчас устанавливают их общее творение — статую «Рабочий и колхозница»…
Вскоре после возвращения Ивана Межлаука домой, его расстреляли.
На улице было промозгло, ветрено — всё же, зима есть зима.
Мы с Мариной укрылись в крохотной кафушке у площади Вогезов, выпили по рюмке глинтвейна, стали размышлять: куда теперь податься?
В окне был остров Ситэ, похожий на корабль, где мачтами служили острия Нотр-Дам.
Приняли решение: туда.
Я вспомнил, как впервые навострившись ехать в Париж — заранее, еще дома — часами просиживал над картами, затверживал наизусть путеводители и, конечно же, перечитывал Гюго, Пруста, Хемингуэя…
Раскрыв том «Собора Парижской богоматери», погрузился в чтение и вдруг обнаружил, что передо мною — совершенно незнакомый текст.
«… Моды нанесли больше вреда, чем революции. Они врезались в самую плоть средневекового искусства, они посягнули на самый его остов, они обкарнали, искромсали, разрушили, убили в здании его форму и символ, его смысл и красоту. Не довольствуясь этим, моды осмелились переделать его заново, на что всё же не притязали ни время, ни революции.
Считая себя непогрешимыми в понимании „хорошего вкуса“, они бесстыдно разукрасили язвы памятника готической архитектуры своими жалкими недолговечными побрякушками…»
Что это? Какой-то другой роман? Его новое, расширенное и дополненное издание?
Как вдруг пришла догадка, от которой кровь бросилась в щеки — с детства знакомое чувство стыда.
Всё очень просто. Теперь я читал эту книгу, будто бы впервые в жизни, лишь потому, что прежде, когда был маленьким мальчиком, и позже, когда был студентом-раздолбаем, я, без тени сомнения, пропускал мимо глаз все эти россказни целыми страницами, а подчас и главами. Потому что они не вызывали у меня ничего иного, кроме зевоты во всю пасть…
Тогда в этой книге мне были интересны лишь Эсмеральда с ее козочкой, Квазимодо со своим горбом, и Феб, капитан королевских стрелков, на которого мне хотелось быть похожим даже больше, чем на пограничника Карацупу. Еще захватывал вольный быт Дворца чудес, этой республики воров и нищих, чем-то похожей на окружающую меня жизнь…
Но вот промчалось время — и я вдруг оказался не мальчиком-книгочеем, и не студентом Литературного института, сдающим зарубежку по шпаргалке, а радяньским письменником, собравшимся на старости лет в Париж.
И тут вдруг выяснилось, что мне вовсе не интересны Квазимодо с Эсмеральдой — господи, каких только Квазимод, каких только Эсмеральд ни повидал я в жизни! — что эти игровые эпизоды, которыми я упивался в юности — зачитанные до дыр, затрепанные на экранах, заигранные и даже затанцованные на сцене, — что мне они теперь, как говорят, по барабану.