Кроме земляных работ мы занимались бетонированием дороги. Теперь многие из нас умели замешивать и заливать бетон, дробить камни, выкладывать полотно дороги и даже асфальтировать ее.
Недели через две после прибытия в лагерь многое переменилось. На колючей проволоке сушилось наше выстиранное бельишко, мы мирно беседовали с охранниками, а по воскресеньям даже принимали посетителей. Надо отдать должное нашим стражам — они относились к нам гораздо человечнее, чем тюремные надзиратели в бывшем монастыре. Правда, работали мы тоже на совесть. Те, кто были помоложе, трудились и за себя, и за стариков. Чего можно было требовать, например, от дядюшки Йене Шандора, известного всему Пешту сочинителя эстрадных песенок и романсов, которому перевалило за шестьдесят? Сидел он, разумеется, не за песенки, а за другие дела — при Хорти занимал высокий пост в министерстве внутренних дел.
Примерно спустя месяц после начала работы на стройке нас решило проверить высокое начальство. Этому визиту предшествовали, как всегда, беготня, суета и наведение порядка в лагере.
Но вот начальство прибыло. Это был мой старый знакомый Дьюла Принц, теперь уже полковник. Он обошел лагерь, осмотрел строительную площадку, побеседовал с охранниками, затем с прорабом из треста, строившего санаторий. Из заключенных он удостоил своим вниманием меня одного.
Я, голый по пояс и черный от солнца, орудовал пневматическим отбойным молотком. В отличие от других мне нравилась эта работа. Я с наслаждением вонзал в глыбу мерно пульсирующий резец молотка, налегал на него грудью и наблюдал, как крошится под острием твердая скальная порода. Принц стоял и смотрел на меня, а потом спросил:
— Как поживаете, Сабо?
Выключив отбойный молоток, я распрямился и, приняв уставную для заключенного стойку, бодро ответил:
— Благодарю вас, господин полковник, все прекрасно.
— Мне сказали, вы хорошо работаете.
— Не люблю сидеть без дела.
— Правильно, побездельничали вы и без того достаточно. Надеюсь, понимаете, что вы, как осужденный, подлежащий содержанию под строгим надзором, не должны были бы находиться здесь?
«Ну вот, конец всему! — пронзила меня тревожная мысль. — Кончились золотые деньки, отошлют меня обратно в тюрьму. Но ведь для полковника не новость, что я здесь, он лично присутствовал при том, как меня в тюрьме назвали в числе направляемых на стройку».
Я молча смотрел на высокое начальство.
— Знаете, это я взял на себя ответственность за вас. Хотел, чтобы вы немного подправили свое пошатнувшееся здоровье. Имейте в виду, что, если вы и здесь выкинете какой-то номер, отвечать придется мне…
Я попытался что-то сказать, но Принц жестом остановил меня:
— Я принял все меры. Охрана предупреждена о том, чтобы за вами велось неусыпное наблюдение… — Полковник повернулся и ушел.
Этот небольшой эпизод обернулся потом не в мою пользу. Ласло Шенньем, единственный из аристократов, которого я уважал за то, что он не чурался любой, даже самой тяжелой, работы и выполнял ее с удовольствием, на совесть, дня через два сказал мне:
— Послушай, Миклош, сегодня наш сержант спрашивал о тебе. Что, мол, за птица этот Сабо, если с ним разговаривал сам полковник Принц? А потом он приказал нам, охране, не спускать с тебя глаз…
На другой день Лаци Хертеленди, оказавшийся моим троюродным братом из Шюмега, которого я впервые увидел здесь, в заключении, доверительно сообщил:
— Берегись, Миклош! Знаешь, тот длинный ефрейтор, что любит орать, допытывался у меня, кто такой Сабо, и приказал показать ему тебя, чтобы хорошенько запомнить твое лицо…
К сожалению, вся эта эпопея со стройкой, столь счастливая для меня, продолжалась всего несколько недель. Настала осень, по горным склонам Буды поползли непроглядные утренние туманы, и охрана «взбунтовалась» — отказалась отвечать за «особо опасного Сабо» при обстоятельствах, благоприятных для побега. Что же, в этом была своя логика.
Так я вновь оказался в бывшем монастыре близ Марианской Остравы и вплоть до истечения срока наказания и «освобождения» просидел в тюремной камере. Кавычки при слове «освобождение» я поставил не случайно. Дело в том, что срок свой я отсидел полностью, а освобождение так и не наступило. Разве что в том смысле, что меня и моего сокамерника Денешфальви, бывшего полковника из Шопрона, в наручниках посадили в купе пассажирского поезда и под вооруженной охраной перевезли в Будапешт.
Моя мать и жена Денешфальви, которые по наивности приехали встретить нас у ворот тюрьмы, сидели теперь в этом же купе и молчали, глядя на нас. Охранники запретили нам разговаривать.
Поезд прибыл на Западный вокзал, где нас ожидала машина с решетками на окнах. Она и доставила нас в тюрьму на улице Чоконаи. Там мы провели почти месяц. Мне повезло: меня назначили в рабочую команду. В моем положении о лучшем нельзя было и мечтать. Я подметал пол в коридоре полуподвала, куда выходили двери камер, разносил по камерам завтрак, обед и ужин, а потом мыл грязную посуду. Во-первых, работа не давала мне скучать, а во-вторых, позволяла наедаться до отвала — пища всегда оставалась. Моему товарищу по камере тоже было неплохо, потому что я отдавал ему положенную мне порцию.
Допрашивали меня всего два раза.
На первом допросе следователь пытался установить, где правда и где вымысел в моих прежних показаниях, которые я давал три года назад и от которых потом отказался. Из этого я заключил, что под давлением необходимости я превратился в неплохого сказочника, а точнее, в сочинителя версий. Шутка ли, столько лет прошло, а дело мое все еще не закрыто и к нему возвращаются вновь и вновь! Во всяком случае ни один из моих друзей и просто знакомых, укрывавших меня во время скитаний по деревням и болотам, не пострадал и не был арестован. Избранная мною тактика оказалась надежной — я нафантазировал так много и, по-видимому, настолько ловко все запутал, что следователи просто не знали, где же была истина, а где ложь.
Эта способность вязать версии или, если хотите, склонность к правдоподобному сочинительству сыграла немаловажную роль в моей дальнейшей судьбе. Но прежде чем я об этом узнал, должно было пройти еще несколько месяцев.
И вот второй, и последний, допрос. Мне объявляют, что в интересах безопасности государства я должен быть интернирован и направлен в лагерь.
И снова автомобиль с решетками, и снова переезд… На этот раз в лагерь для интернированных близ местечка Киштарча.
Едва нас разместили в приемном корпусе, как ко мне подошел высокий, очень худой мужчина:
— Привет, Миклош! Ты не узнаешь меня?
К моему стыду, я не мог вспомнить, кто он такой, хотя лицо мужчины и показалось мне знакомым.
— Я же Лаци, Дюлаи Лаци…
От стыда я готов был провалиться сквозь землю. Не узнать Дюлаи! Но он не обиделся, а, наоборот, по-дружески обнял меня:
— Не терзайся. Много лет минуло с тех пор. Я немного изменился, вот и все! — И лицо его озарилось улыбкой.
Вот теперь я узнал прежнего Лаци, хотя он сильно похудел. Впрочем, особой упитанностью он и прежде не отличался.
Взглянув на меня, он поспешил сказать главное:
— Оружие, которое ты собрал тогда для Ференца Надя, его люди вовремя перепрятали, так что улик против тебя никаких нет.
Если бы я знал об этом раньше!..
За те двадцать месяцев, которые судьба определила нам для совместного пребывания в лагере Киштарча, чувство симпатии к Лаци Дюлаи во мне еще больше выросло и укрепилось, особенно после того, как я окончательно понял, что и он, и Бела Ковач, и я — все мы были всего лишь пешками, принесенными в жертву в беспардонной политической игре, которую вели Ференц Надь и иже с ним.
Это было как бы еще одной ступенью той длинной лестницы, по которой мне пришлось пройти, удаляясь от моих бывших «вождей», пребывавших ныне в безопасности и благополучии и так легко забывших своих друзей.
Открылась дверь, и на пороге камеры для вновь прибывших появился староста барака, надменный субъект из бывших аристократов. Он пришел, чтобы назначить рабочую команду для уборки туалетов и коридоров. Его выбор пал на меня, на священника из Пештэржебета и еще на кого-то третьего, кого именно, теперь уже не помню.