— Я его просвещаю, а ему скука! — Семён в шутку сделал вид, будто обижается.
— А ты с Настей своей... балуешь? — преодолевая стыд, спросил Иван.
— Живу, — поскучнел Семён.
— А любишь кого? — ещё насмелился будущий жених.
— Кака така любовь? — оборвал брат, погрубев голосом. — Давай лучше о деле совет держать. Зачем ты со мною сюда послан?
— Ну, давай. Только помни, я жениться не хо-чу.
— Батюшке говори, а не мне. Так. Надеяться мы с тобой можем только на владыку Василия. Ни посадник, ни тысяцкий, ни степенные бояре, ни купцы, ни вече само — никто не отзовётся на наши причитания, да и как их всех осудишь?
Иван очень хорошо понимал брата. Так было заведено в великокняжеской семье, что чада и домочадцы посвящались во все внутренние и международные дела, участвовали с малых лет в обсуждениях. Малолетние княжичи могли выступать послами и даже предводительствовать войсками, ходить на рати. А гребты с Новгородом было всегда едва ли меньше, чем с Тверью.
На пиру Семён пригрозил ратью, но только он да его отец знали, что сейчас эта рать невозможна, ибо у Москвы оказалось много иных хлопот. Повторять угрозу он не стал, помня наказ отца: «Перегибая палку, ты обнаружишь, что она может сломаться или что у неё не один, а два конца».
Да, архиепископ Василий казался последней и единственной надеждой.
Положение у новгородского архиепископа было совершенно иным, нежели у глав других русских епархий. Хоть в Ростове, хоть в Твери, хоть в Суздале или Нижнем Новгороде епископа или архиепископа назначал митрополит с последующим утверждением в Константинополе. В Великом Новгороде вопрос, кому из наиболее прославленных христианских подвижников стать архипастырем местной церкви, по благому обычаю, решало вече голосованием, которое можно назвать тайным, поскольку трудно было проследить за тем, кто кладёт в шапку шар чёрный, а кто белый. Конечно, и новгородский архиерей мог приступить к делу только после высочайшего утверждения и подчинялся по иерархической Лестнице митрополиту всея Руси, однако для новгородцев был он самым влиятельным и высокопоставленным лицом, не только церковным, но и светским — выше тысяцкого и посадника.
Во время приезда Семёна и Ивана в Новгороде были многие спорные настроения и вражда, а владыка Василий являлся для всех миротворцем. Он сам это очень хорошо сознавал и, случалось, говорил: «Мне поручил Бог архипастырство в Русской земле, вам слушать Бога и меня».
Так что совет Дмитрия Брянского был осмыслен, а решение Семёна последовать ему столь же уместно, сколь и единственно.
Владыка Василий располагал к себе с первых слов, даже с самого первого взгляда: во всём облике его читалась горняя чистота, доверчивый покой искренности. Княжичи нашли его в монастыре за делом, для архипастыря необычным.
В келии, где он находился, пахло олифой, разогретым рыбьим клеем. Владыка был в чёрной длиннополой рясе и бархатной скуфейке, испачканной красками. Пестры от красок были и руки его, которые он грел над тлеющей жаровней. Благословив вошедших в келию княжичей, он указал кивком головы на стоявшую у стены полусаженную икону. Княжичи обернулись к образу, увидели обращённый на них столь строгий взгляд Спасителя, что десницы их сами взметнулись творить знамение, не сразу рассмотрели, что образ Спасителя не закончен: золотой нимб словно в пустоте находился.
Архиепископ подошёл к доске и лёгким касанием кисти стал накладывать на неё мерцающую небесную синь. Дивно было смотреть, как чудодействует архиерей.
По бокам от него стояли шандалы с восковыми свечами, на аналое — множество горшочков и корчажек с разведёнными красками. А готовили их два монашка: они растирали земляные камешки на яичном желтке и разводили их квасом. Чтобы не перепутать и заручиться одобрением владыки, доливали в горшочки краски, называя их вслух:
— Санкирь, — и лили густую тёмно-зеленовато-коричневую.
— Вохра, — про жёлтую краску.
В следующий горшочек — красно-коричневая:
— Бакан.
А ещё подавали они лилово-красный багор, сине-зелёный прозелень, лазурь.
Владыка сделал ещё несколько мазков, повернулся к помощникам:
— Одеждой займитесь, а я потом завершу. — И уже к Семёну с Иваном: — Они у меня в учениках, доличник и травник, всё, кроме ликов, дозволяю им писать.
— Высокопреосвященство владыка Василий, — решился обратиться Иван, — ты что же, самоуком образа пишешь?
Один из учеников лил из глиняного кувшина воду на руки владыке, второй держал наготове расшитый рушник. Сняв запятнанную скуфейку и надев вместо неё привычный клобук, Василий ответил:
— Самоуком никак невозможно, даже если можешь тонко понимать красоту. Я вкус обрёл от созерцания дивных икон в Византии, в монастырях греческих. Митрополит Феогност благословил меня, вот я и. дерзаю.
— Давно ли... — Семён не успел даже закончить вопрос, как получил ответ:
— Давно. С той поры, как батюшка ваш Иван Данилович княжить на Москве начал. Вернулся я из святых мест, постригся в чернецы и начал хитрость эту постигать.
— И много... — начал Семён, и опять вопрос его был угадан сразу:
— Много ли образов написал? Нет, не много, все они здесь, в Новгороде. — И он позвал их в церковь Бориса и Глеба, что находилась в Детинце же, близ собора Святой Софии. Подобно хорошо знакомой княжичам каменной церкви в Кидекше на речке Нерли, и эта, поставленная богатым гостем Садко в честь первых русских святых — братьев, убиенных окаянным Святополком[67], была скромна, с одной абсидой, с двускатной крышей, увенчанной небольшой Главой.
Но внутри было не так, как в кидекшской церкви. Там всё убранство состояло из нескольких икон на серых, нерасписанных стенах, дневной свет еле пробивался через узкие, как бойницы, окна. Здесь в солнечном золотом сиянии открывался на фресках небесный мир, населённый ангелами и отошедшими от земной жизни праведниками, а иконостас слепил чеканным и сканым серебром, мозаикой, финифтью и чернью риз, убрусцами и жемчужными рясками.
Церковь была в этот час пуста. Братья прошли к алтарю, стараясь ступать на каменные плиты пола осторожно, не создавая шума. Справа от царских врат, сразу за образом Христа Спасителя, выделялась необычной яркостью икона во имя освящающих храм Бориса и Глеба. Семён с Иваном приблизились к амвону, опустились на колени, молились долго и истово своим, ставшим святыми предкам — благоверным князьям Борису Ростовскому и Глебу Муромскому. Святые были изображены в обыкновенных княжеских круглых, отороченных соболями шапках, у каждого в левой руке русский обоюдоострый меч, вложенный в ножны, в десницах — восьмиконечные кресты. На ликах запечатлён торжественно-скорбный миг страстотерпия. Поднимая после поклонов голову, Иван каждый раз задерживал на миг взгляд на младшем князе — прекрасном юном Борисе, и сами собой жили в душе, как в душе, наверное, и Семёна, хорошо известные по семейным преданиям слова убиенного князя: «Не буди мне возняти руки на брата своего старейшего, аще и отец ми умре, то со ми буди в отца место».
Когда княжичи, переглянувшись, согласно поднялись с колен, то обнаружили, что архиепископ Василий не ушёл, а стоял поодаль и тоже молился. Он обращался к образу Пречистой, что находился слева от златых царских врат. И оттого, что владыка молится, как обычный мирянин, стал он сразу доступным, своим, почти родным человеком. И уж не величая его, а как сотоварища, Семён спросил:
— А где же твоей хитрости измышление?
Архиепископ молча кивнул на храмовую икону.
— Борис и Глеб? А иные, что в иконостасе рядом с этой, чьи?
— Иные — византийского письма и старые новгородские, до татарщины писанные.
— Отчего же, владыка Василий, византийские и старые новгородские темны, а твой образ столь яркими красками писан?
— И те иконы писались светлыми красками, но от времени потемнели. Служба здесь идёт часто, в храме то холодно, то жарко, много свечей горит всегда. И про мою икону во имя Бориса и Глеба кто-нибудь скажет через много лет: тёмная доска. Икона во имя Козьмы и Дамиана уже начала темнеть.