Ивану тоже захотелось переписывать, но он подавил в себе это желание: он князь, ему нельзя. Его дело в походы ходить да на охоту. А потом, он вообще решил стать разбойником.
Долго бродили они по Солхату. Были улицы широкие и тенистые, а были узкие и кривые и кончались тупиками. Дома скрывались за глухими каменными оградами, из-за которых свисали ветки с неизвестными румяными плодами. Но дядька сказал, их нельзя есть, живот заболит, мы к такому непривычные, вот вода целебная — другое дело. Источников, текущих из гончарных труб в большие каменные чаши, было много. Один тёплый, другой солёный и вонючий, третий — просто солёный. Изо всех попили, на всякий случай, чтобы стать здоровше. Немного погодя в одном из тупичков, оглядываясь, вылили, что пили, и дядька сказал, что долго им теперь не попробовать родимой родниковой водицы, вся она тут тухлая и солёная, и молока коровьего не добьёшься. Иванчика это Опечалило. Он уже подустал, хотя и крепился. Да и цели у них с дядькой были разные: тот норовил на базар, а княжичу хотелось поглядеть, где страшный Узбек живёт. Тогда Иван Михайлович сказал, что хан в степи живёт, за городом, тут ему душно, а мечеть, куда он молиться приезжает, посмотреть можно. Иванчик не захотел мечеть, и они пошли на базар.
Хочешь народ повидать — иди на базар. И кого же здесь только не было! Глаза разбегались. В такой толпе Иванчику бывать не доводилось. Продавцы и покупатели торговались на всех языках. Гортанная быстрая речь оглушала. Были тут болгары и турки, греки и арабы, генуэзцы и венецианцы. А густобородых армян — просто тучи! Они хлынули сюда после того, как Узбек перенёс столицу из Сарая-Бату в Сарай-Берке[41]. Армянам это не понравилось, и они тогда переселились в Солхат, выстроив здесь девять своих церквей и четыре монастыря. Сильно поражали ногаи: бритоголовые, мрачные, с ножами на поясе. Иван разглядывал их полосатые бешметы, чёрные сафьяновые чулки и красные башмаки на толстых подошвах. И девиц ногайских он разглядывал пристально, их огромные серебряные серьги и увесистые браслеты, и украшения из колец, цепочек и чешуи, пропущенные под подбородком и прикреплённые к серьгам. Всё это моталось на девицах, издавая шелестящее тонкое позванивание. Очень понравились Ивану их стёганые шапочки с красными суконными макушками, перевитыми серебряными шнурами. Так они ловко сидели на чёрных и гладких головках с блестящими волосами! И так девицы ловко и незаметно метали любопытные взоры по сторонам!
Между тем дядька ко всему приценивался: и к французским, английским сукнам, и к китайским шелкам, щупал фарфоровые чащи, смотрел их на свет, нюхал корицу с Цейлона и мускус из Тибета, даже русские горностаевые меха и холсты прощупал, а также воск и мёд отведал нескупо. Хозяйка, услыхав родной говор, навернула Иванчику мёду толсто на ложку и дала ещё таралушку — сдобный пресный хлебец.
Потом пошли смотреть ковры. Их было целое поле. Разостланные прямо на земле, в пыли, они сливались в единый огромный плат, изузоренный пестро и хитро. Торговец на ломаном русском языке приглашал ходить и топтаться на коврах как можно больше, потому что они от этого не испортятся, а станут только мягче. Иванчик и дядька с удовольствием потоптались.
— Э-эй! Купите меня, а? — раздался из толпы слабый голос. — Родненькие, купите, Христа ради!
— Чего? — оглянулся Иван.
— Купи-ите, молю! — тянул детский голос.
— Дядька! — задрожав, выкрикнул княжич.
Оскаливаясь в улыбке жёлтыми зубами, толстый турок в шёлковом линялом халате подталкивал к ним девчонку годами младше Ивана, совсем маленькую, щекастенькую, с грязными, спутанными волосами. Ручонкой, продетой в верёвочную петлю, она пыталась перекреститься, хозяин, смеясь, дёргал за верёвку, прижимал девчонку к своему толстому животу.
— Купи, русич! Она вашенская. Смотри, какая круглая! Скоро и тити вырастут. Недолго кормить надо! Хороший будет жена, жирный! Хочешь тут посмотреть? Покажи и это место!
Он стал задирать ей рубаху, пытаясь спустить шальвары. Девчонка завизжала, приседая и зажимаясь, Иван тоже завизжал, кинулся на торговца, ударил его что было сил в брюхо. Кругом смеялись.
Дядька схватил Ивана, оттащил в сторону. Обоих било дрожью.
— Убью его! — рвался Иван.
— Ты что, княжич! Ты с ума сошёл? Чем ты его убьёшь? Ты где находишься-то? Это рабынька его. Выкупать надо. Господи, где у меня кошель-то был? Сорвали, что ли, в свалке? Княжич, кошель-то я потерял!
Иванчик выхватил из-за пазухи кизичку — маленький кожаный мешочек, туто набитый серебром. Маменька на прощание дала.
— Беги скорей, дядька! Бери девчонку! Иль я ему глаза вырву!
— Яйца бы ему вырвать! — пробормотал Иван Михайлович, убегая с серебром.
Он привёл её с обрывком верёвки на вспухшем запястье, вспотевшую и тоже дрожащую. Её жёлтые в белую полоску шальвары были мокры до щиколоток. В руке она держала его пустой мешочек.
— Обсикалась со страху, — прошептал дядька на ухо Ивану. — Не подавай виду. И мешочек не отымай, пусть успокоится. Это ей как игрушка. Пошли скорей отсюдова.
Кизичку было жалко, маменька вышила там шёлковой нитью зелёной «Ива». Ну, да ладно. Живой человек дороже.
— Тебя звать как? — спросил Иван Михайлович, пытаясь собрать её всклокоченные космы в пучок.
— Макрида, — всхлипнула девчонка.
— Мамка есть?
— Не знаю.
— А батька был?
— Не знаю ничего, меня купец кормил и везде трогал. А теперь ты будешь, да?
— Дура! — сказал побагровевший Иван Михайлович.
— Дядька! — закричал в это время счастливым голосом княжич. — Я твой кошель нашёл! Он у тебя на заду висит. Пояс-то съехал! Вот он!
На радостях, что нашлась пропажа, Иван Михайлович купил всем по лепёшке с поджаренным мясом у выхода с базара.
...Так они явились на своё подворье, с прибылью предстали пред очи великого князя.
— Вот сынок твой рабыньку русскую выкупил.
— Я сам сегодня на невольничьем рынке десятерых выкупил, — печально сказал Иван Данилович. — Завтра ещё пойду.
— Разголубчик мой милый, Иван Иванович, хорошо ты поступил, — одобрил княжича владыка. — Дай благословлю тебя, милостивец. Приобретай добродетель, пока есть время.
— Да их тамочки на рынке не сосчитаешь сколь! — небрежно сказал Семён. — Рази всех выкупишь!
— Если хоть одна овца потерялась из стада, не идёшь ли искать её? — кротко молвил Феогност.
Отец молча обнял младшего сына.
— Батюшка, а при церквах армянских дети книжки переписывают, — сообщил Иванчик.
— Ну-к что ж, и у нас при монастырях писцы, а у них ученики — ребята, парубки. Одни переписывают, другие заставки цветом рисуют,. ученики же пергамент линуют, чернила и краски разводят и песком посыпают написанное, чтобы скорее просохло. И у нас этакое в заводе. Не всё сразу разжуёшь, но постепенно, узнаешь. Вырастишь — я тебе дьяка определю. Вон хоть Нестерку.
Босоногий выросток Нестерка, при молодом толмаче Акинфе в услужении состоявший, фыркнул смехом в кулак и, обойдя Макриду, дёрнул её сзади за волосы.
— Не обижай рабыньку! — велел Иванчик.
А Макрида резво развернулась и так треснула Нестерку промеж лопаток, что будущий дьяк даже присел. Тогда рабынька рванула его ещё за оба уха и молча погналась вдоль забора, петляя меж густых дерев. Нестерка нёсся за нею, обещая особо жестокое убийство.
— Эй ты, Ивашка, раздряба! — засмеялся Семён.
— Тать не тать, а на ту же стать, — качал головой дядька, глядя на Макриду. — Девчонка-то, похоже, порченая уже.
Иванчика покормили виноградом «коровий глаз», синим и крупным, и пораньше уложили спать в отдельном покойце. Засыпая, он вскрикивал и метался: бритые ногайцы ползли к нему из темноты, сверкая оскаленными зубами, а в зубах они держали острые ножи, чтобы зарезать русского княжича.
Великий князь созвал приближенных на общий ужин. Вечер был тихий, так что даже пламя свечей не колебалось. В проёмах окон мрачно и стройно чернели кипарисы. Изредка бесшумно и плавно проносились летучие мыши. Беспрерывно сухо трещали в траве кузнецы-кобылки. Стол был накрыт круглый, чтобы сидеть, не считаясь местами. Иван Данилович разрешил подать здешнее вино, некрепкое и кислое, на что владыка пошутил: дескать, кто на чаши и скляницы обратит очи свои, после будет болен, как змием уязвлён. Семён на это заметил: мол, не всяк монах, кто скуфью носит, — и был награждён за это неодобрительным взглядом отца. Тогда Семён сказал на ухо Алёше Босоволокову: да ну его, кряхтун!.. С такого вот разгону началась трапеза.