— Они душеприказчики мои, князь... А коли так, коли при них не хочешь — целуй крест при мне... Только всех других с собой не веди. Сил моих на то нет... Ну, а ты, Фёдор Григорьич? Ты, обласканный мною сверх всякой меры? Ты, отец ближайшего подручника моего? Ты-то как посмел?
— Посмел, государь! Посмел, потому что не гораздо учинил ты по воле своей! — затряс седою головою старый Адашев, не смиряясь, а лишь сильнее ожесточаясь на укоризненные те слова царя. Видно, уже прощался он, упрямый старик, с миром сим бренным, и не о выгоде житейской, а о правде вечной скорбела его душа. — Тебе, государь, и сыну твоему царевичу Димитрию усердствуем мы повиноваться во всём. Но не Захарьиным-Юрьевым! А ведь то они, не иные кто, будут властвовать на Руси именем младенца бессловесного, коли и вправду призовёт тебя Господь к Себе. А мы, сам знаешь, уже испили во дни малолетства твоего всю чашу бедствий от правления боярского, и алчности, и беззакония их. Не должно то опять повториться на Руси. Не должно!.. А посему лучше было бы, если бы написал ты в духовной не только сына своего, наследника трона российского, но и законного правителя при нём. А иного достойного правителя, кроме брата твоего Владимира Андреевича, в государстве твоём нет...
— Ты, я вижу, Фёдор, как Сильвестр! Оба вы про одно... Да не бывать тому! Нет на то воли моей... Есть закон, есть обычай земли Московской. Не воля людская, а Бог его блюдёт. И не должно вам, гордецам, восставать на волю Его... Идите. Идите все... Думайте ночь... А завтра быть опять всем во дворце. Даю вам последний срок...
Далеко за полночь разъехались бояре, далеко за полночь опустел Большой царский дворец. Город уже спал. Но спали лишь те, кто далёк был от волнений и страхов державных: чья возьмёт, кому владеть престолом Российским — какая в том разница для них, в поте лица своего добывавших хлеб свой насущный? До Бога высоко, а до царя далеко! Кто бы ни сидел на троне, ни жизнь от этого не станет легче, ни болезней и горестей не будет меньше, ни радости ниоткуда не прибавится никому. Сколько их было, добрых и недобрых, умных и неумных, милостивых и немилостивых, на царстве московском? И где они? А жизнь как шла своим чередом, так и идёт.
Спала чернь. Но не спали лучшие люди московские. И мало что не до утра во многих теремах и хоромах боярских светились окна. Сидели хозяева тех хором, думали, охватив многодумные головы свои руками: что делать? К кому примкнуть, чтобы не промахнуться, не потерять ничего из того, что есть, а может быть, если повезёт, то и приобрести?
А с утра закипела Москва! Заволновался народ, заспешил на Торг, и в Кремль, и ко дворам тех сановников царских, кто отказался вчера присягать грудному младенцу. У кого не было дел никаких, кто привык к праздному шатанию, — а таких всегда полным-полно было на Москве! — бросился, чуя поживу, туда, где, по слухам, уже начали зачинщики смуты дворцовой раздавать служилым и чёрным людям деньги, и даровое угощение, и вино, чтобы кричали они на царство князя Владимира Андреевича. А у кого они и были, какие дела, те тоже побросали их ради такого случая, стремясь не отстать от соседа и не упустить выгоды своей. Да и всегда было то в обычае жителей московских: уж коли бегут люди куда, значит, и тебе туда бежать.
Больше всего народу толпилось на Варварке, у хором князей Старицких. Сама старая княгиня Ефросинья раздавала там деньги и детям боярским, и стрельцам, и чёрным людям, при том случившимся, приговаривая: «Будя владеть нами Захарьиным! Хватит, нацарствовались они! Не допустите, православные, делу тому сбыться, чтобы быть на троне младенцу бессловесному мимо сына моего, законного государя вашего. А мы вас всех, людей наших, обещаем на том жаловать, и дарить, и державу нашу Российскую в великом бережении хранить...»
А в Кремле, на Соборной площади, и на Торгу возле Лобного места волновали народ князья Щенятев, да Турунтай-Пронский, да Оболенский-Немой, да Ростовские-князья. И они тоже подбивали людей московских кричать на царство князя Владимира Андреевича, говоря: «Лучше старому служить, чем малому! Не хотим раболепствовать перед Захарьиными! Не хотим ярма себе на шею! Погубят Россию они!»
И оттого, от слов тех мятежных да денежных да винных раздач, начала разгораться смута великая на Москве. И о том, конечно же, быстро сведали через доброхотов и слуг своих братья Захарьины-Юрьевы. И не преминули доложить про то царю.
Но если мятежные бояре в гордыне и ярости своей вышли прямо на площадь, в народ, то благовещенский протопоп предпочёл действовать по-иному. Не хотел и не мог он, пастырь благочестивый, поверить, что нельзя уговорить людей, поднявшихся друг на друга, отложить брань и междоусобье и рассудить миром обоюдную пользу свою. И отказывались его старческие глаза видеть очевидное, что никого ему уже не примирить и не уговорить, что кто-то в смуте сей безумной победит, а кто-то нет и должен будет уступить.
Первым делом бросился благовещенский поп к другу своему, постельничему царскому Алексею Адашеву, умоляя его употребить всё влияние своё на царя. Но лишь грустно покачал ему в ответ головой своей Адашев:
— Нет, отче Сильвестр! Должно нам покориться воле Божьей. И, как говорили римляне, пусть погибнет Рим, но восторжествует закон. А закон этот — царевич Димитрий и мать его! Не Старицкий-князь!.. Не суетись, отче. Чему быть, того не миновать...
А от него побежал поп на Торг, на площадь, уговаривать бояр отстать от опасной и беззаконной своей затеи, а вместо того поддержать его, Сильвестрову, мысль. Но бояре не стали даже и разговаривать с ним: мол, знал бы ты, поп, своё место и не совался бы ты, поп, не в свои дела. Вот ужо накостыляет тебе в шею князь Владимир Андреевич, когда взойдёт он на царство! Кончаются твои денёчки: он не Иван, он не даст тебе собою помыкать...
Но и это не остановило попа. Не добившись ничего от них, побежал он с Торга на Варварку, прямо к Старицкому-князю и матери его, рассудив, что кроме них теперь и нет больше никого, кто мог бы отвести беду сию от Москвы. Ну, а уж если и здесь ничего не выйдет — значит, так тому и быть! Значит, судьба. И тогда помогай несчастной державе Российской святые заступники её! А ему, убогому, как Понтию Пилату, остаётся лишь одно — руки свои умыть да от греха отойти.
— Попроси брата, князь, поговорить с тобой наедине, — умолял поп Владимира Андреевича. — Поклянись ему святым крестом и именем Господа нашего Исуса Христа блюсти престол его по всей правде, и быть отцом и сберегателем малолетнему наследнику его, и вдовую царицу во всём почитать, и трона российского под ним, младенцем державным, не искать. Отступись, князь, от мечты своей! Спаси Москву! Спаси народ наш многострадальный от новой смуты, ибо иначе не миновать ему её! Или мало крови и несчастий гибельных видела на своём веку Москва? Или столь огрубело и очерствело сердце твоё, князь, что не осталось в нём жалости к народу нашему христианскому, не повинному пред тобой ни в чём?
Долго противился, долго не хотел уступать честолюбивый и гордый князь Владимир Андреевич мольбам и просьбам благовещенского попа. И вправду то была великая мечта его! С тех самых пор, как сидели они с матерью в темнице царской, и тосковали, и всечасно ждали себе смерти от голода либо от руки палача. Ещё тогда затаил князь мятеж в сердце своём. Ещё тогда возмечтал он самому сесть на московский трон и воздать всем гонителям и обидчикам своим. А тут ещё и мать его, старая княгиня Евфросинья, набросилась на попа:
— О чём ты печёшься, отче? За кого вступаешься? За Захарьиных? А я-то думала всегда, что ты дому нашему радетель и друг... А может, купили они тебя, Захарьины? Где ж это слыхано: пять месяцев всего младенцу тому, а его на трон?! Кровь, говоришь? А коли будет кровь, значит, и на то воля Божья! Кровь, кровь... А чего её жалеть? Без крови великие дела не делаются... Бог простит! Отмолим потом...
Но упрям был поп. И разумны были речи его. И трезвым был его расчёт, что станется и с царствующим домом, и с самими Старицкими, и с державой Российской, коли встанет вся земля стеною друг на друга ради того, кому на Москве быть царём. И согласился в конце концов скрепя сердце Старицкий-князь. И согласилась наконец даже и мать его, бранясь и кляня людскую злобу, и царя московского, и всех приспешников и доброхотов его. А согласившись, порешили они, что в тот же вечер князь будет говорить с царём наедине.