май 23 Молитва
У меня ощущение, что еще в утробе матери я начал браниться. «Не хочу на эту землю, ну ее... вообще погоди рожать, мать», — кричал я ей из живота, лягаясь ногами. Она, говорит, что-то слышала, да ничего не поняла.
В это время гостил в Москве бельгийский принц Альберт. Все, как положено, с официальным визитом — красивый, некривоногий. Мать возьми да назови меня в его честь. (И чего ей взбрело...) Я потом долго искал его следы — побывал в Лондоне, постоял у Альберт-холла, в библиотеке отца книгу прочитал о каком-то Альберте фон Большадте, учителе Фомы Аквинского.
Но все окончательно перепуталось в тот день, когда родители забирали меня из роддома. Принесли домой — бац! а там девчонка! Как же так, мать точно знает, что родила парня! Подсунули! Она обратно в роддом, объясняет: так-то и так, мол, где же ваша пролетарская совесть, товарищи? Отдайте мне назад сына. Они: ничего не знаем, надо было раньше думать. Она объясняет по новой: у него на лбу такая зеленочка, но там же тоже не дураки сидят — у всех зеленочка! Она им метрики разные, бутылку принесла, кое-как упросила — отдали ей парня, но чтобы назад уже не приносила — не примут! Вот она до конца и не уверена: я это или не я. Развернула меня, плачет. Я ее успокаиваю: «Не горюй, мамка, как-нибудь проживем. Конечно, хотелось как лучше, но обмануть не вышло! Кому-то другому подфартило, может, та девчонка, которая вместо меня в пеленках лежала, уже в Бельгию умахнула. За принцем».
Все это приключилось в 29-м. На всем моем поколении эта печать: при родах перепутали! Но уж коль родились, выхода нет, надо жить... Тут как раз и всеобщая коллективизация подоспела. Бабуся корову с кем-то делит, отца директором назначают сельхозтехникума. Но для меня все их собрания — скучища, я скорей — на войну!
Скорешился с одним косоглазым. Договорились: сегодня он за казаков, я за красных. Принесли клятву на верность, потом поменялись: я за казаков, он за красных. Сидели в репейнике, перестреливались горохом. Подсмотрели за одним, что ходил по деревне с кружкой, проводили его до избы и решили «раскулачить». Вынесли самогонную машину через окно, пока его дома не было, но жидкость решили по дороге испробовать. Кончилось это худо — заснули прямо в овраге, а проснулись оттого, что хозяин машины колотил нас палкой. «Надо было уж и огурцы тащить! Ворье, молокососы!» — кричал он вслед. После этого мы уселись на поляне — как будто у нас военный совет. Надо было разработать план, как пробраться в пионерлагерь — к детишкам богатых родителей. На их вещи позарились. Выжидали момент, когда пионеры на Волгу убегут...
Тянули соломинку. Я вытащил длинную. Испугался, идти боюсь — дело рисковое. Тут косоглазый вынимает из портков аккуратно сложенную бумажку и шепчет: «На, прочти. Только никому не показывай! Строго секретно». Я читаю еще плохо, а тут слова вообще непонятные. У косоглазого лучше получается: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины... на, понял?» — «А что это?» — «Молитва Святому Духу называется. Если прочтешь семь раз, всякое дело получается. Я у мамы переписал. Тайком. Ты сам-то крещеный?» — «Откуда мне знать...» Так я впервые узнал про молитву. Прочел семь раз и отправился «на дело». Как ни странно, прошло успешно — косоглазому портки достались, себе взял рубашку и носил ее наизнанку, чтоб не опознал хозяин.
...В спектакле «Тихий Дон» самое трудное — это «наплывы*. Движение лемеха, стрекотание цикад — и начинаются воспоминания. Это киноприем. В кино снимают сегодня твою молодость, завтра — могут старость. В спектакле все перемешано, мгновенный наплыв — и ты признаешься в любви Аксинье, после чего свет меняется, цикады не верещат — и ты бьешь ее по лицу кнутом: «Гадина!» То же и в сцене с Петром, моим братом: разговор перед боем путается с воспоминаниями детства:
— На-кавот...
— Чегой-то?
— Молитву тебе списал... Ты возьми.
— Что, помогает?
— А ты не смейся, Григории.
— А я не смеюсь.
Так на репетициях «Тихого Дона» возникают «наплывы» в свое собственное детство. Вроде ничего уже не помню — ни как в роддоме перепутали, ни как молитву читал. Но вдруг от одного слова меня как обожгло. Как будто все вчера было.
май 29 В поисках жены Кочкарева
Параллельно с репетициями «Тихого Дона» — съемки «Женитьбы».
В кино главное — история. Не разговоры вокруг нее, а чей-нибудь «роман жизни», как придумал когда-то Товстоногов. Что известно о Кочкареве? Что за птица? Скороговорка, привычная хлопотливость — так всегда играли. Все женихи, невеста — в замедленном темпе, как будто их Векслер снимал на другой скорости. Но отчего я — на убыстренной? Чего я добиваюсь? Может, во мне-то все дело — не в Подколесине и не в Агафье Тихоновне? Но Подколесин тоже должен хотеть, чего-то хотеть. Из кожи лезть. Если и не жениться, то по крайней мере произвести хоть впечатление жениха. А что же все-таки Кочкарев? «Жена моя беспрестанно говорит о том...» Значит, есть жена. А может, и врет... Хотя с какой стати ему врать?.. Хорошо сняли начало фильма. Вышел из Гостиного, холодно, увязался за бабой. Стал преследовать, даже извозчика нанял. Потом потерял ее в подворотнях. После такого начала хорошо бы не упустить его из виду: что дома, какая жена? Это важно знать. У них с ней наверняка скандал выйдет, настроение паршивое и со скуки — к Подколесину! Видит, вокруг него вьется сваха... И что? Зачем ему понадобилось ее отвадить? Из ревности? Но к кому? А что, если Агафья Тихоновна ему нужна не для того, чтобы женить Подколесина? А что, если... К.П. Хохлов учил меня: «Не бойся задавать глупые вопросы. Глупые, еще глупей!» Я и не боюсь. Только жаль, что такого персонажа — «жена Кочкарева» — ни в пьесе, ни в сценарии нет.
А может, это автобиография? Как часто у Гоголя — какая-то частичка автобиографии. Если и не имевшая место как факт, но подспудно засевшая в мозгу. Только кто тут Гоголь: Подколесин, Кочкарев или... Агафья Тихоновна? Гоголь искал потрясений. Завидовал даже своим друзьям, когда у них случалось несчастье. У критика Погодина умерла жена, он написал ему: «Друг, несчастия суть великие знаки Божьей любви. Не огорчайся! Они ниспосылаются для перелома жизни в человеке...» Погодин был в бешенстве и разорвал письмо. Можно предположить, что сам Гоголь вдруг решился на женитьбу из желания какого-нибудь перелома, потрясения. А может, и еще из каких побуждений. Захотел представить это хотя бы на бумаге — зажмурившись. В самом деле, разве приятно, чтобы потом, после твоей смерти, о тебе говорили: «Только и останется в памяти, как Гоголь готовил макароны...»? Или: «Золотушно-вялым призраком проходит Гоголь через жизнь. Никаких общественных исканий, никакого бунтарства... никакой страсти, никакой, даже самой обыденной любви к женщине»? И кто так напишет — Вересаев, лучший исследователь! Так, может, женитьба — это бунт?
октябрь 19 Цирлих-Манирлих
Княгиня Волконская, преподававшая манеры, как-то раз спустилась с нами в столовую: «Можно поприсутствовать? Я бы хотела разделить с вами трапезу. Не против?»
Помню, ели толстые синие макароны. Она сначала улыбалась, пока макароны остывали, а мы от неожиданности, голодные, между собой переглядывались. «Знаете, как у Чехова?.. «По-моему, наши русские макароны лучше, чем италианские. Я вам докажу! Однажды в Ницце мне подали севрюги, так я чуть не зарыдала!» — процитировала она и начала аккуратнейшим образом заворачивать макароны на вилку. Ей эта процедура не давалась — макароны, напоминавшие переваренную лапшу, слетали обратно в тарелку. «Вот видите, доказать, что наши макароны лучше италианских, мне пока не удается», — и отставила от себя тарелку. Я сидел рядом с ней. Поймал ее взгляд на моих черных, неаккуратно срезанных ногтях. Ту руку, которая была ближе к ней, тут же убрал в карман, другая держала на весу вилку с макаронами. «Вам нечего стыдиться своих ногтей, — поспешила успокоить княгиня. — Вы, наверное, успеваете еще работать в саду... Вот если бы вы содержали или посещали какой-нибудь салон, вам бы пришлось отпустить длинные ногти. Длинные настолько, чтобы они только могли держаться, и прицепить в виде запонок блюдечки, чтобы на протяжении всего вечера нельзя бы было пошевелить руками. Помните, что говорит Облонский Левину: «В чем цель любого образования — изо всего сделать наслаждение!..» Лева Брянцев[ 30 ] уже глядел на княгиню волком. В его глазах читалось: здесь, за столом, нам не до лекций, Елизавета Григорьевна! «Деревенские жители старались поскорее наесться, чтобы быть в состоянии работать в саду, — не обращая внимания на Брянцева, продолжала невозмутимая княгиня, — а аристократия старалась как можно дольше потянуть время и для этого заказывала устрицы». Лева Брянцев уже не мог слушать княгиню без слюноотделения. Он тупо уставился на остывающие макароны и был готов плакать. Елизавета Григорьевна, еще раз попробовав намотать макароны, вскоре от этой затеи вовсе отказалась и попросила каши. Мы ждали с замиранием сердца. «По-моему, гречневая каша — тоже очень изысканное блюдо. Грубая пища вообще полезна...» — сказала она, но мы уже не дождались, когда она донесет свою ложку до тарелки. Мы стремительно заглотнули свои макароны (секунд за 30-40 нами опустошалось любое блюдо, особенно мной и Брянцевым), а княгиня Волконская еще только тянулась к своей каше. Мы урчали, втягивали не только макароны, но и воздух. Она снисходительно реагировала на наш стук вилками: «Боже мой, разве я вас так учила?! Пусть это и не суп прента! шер, и не тюрбо сое Бомарше... Будьте осторожны, Борисов, не проглотите свои пальцы!» Когда в конце трапезы я громко попросил «поджарить нам воды» (имелось в виду — подогреть чай), Елизавета Григорьевна не выдержала и убежала со словами: «Фуй, Борисов, этого от вас я не ожидала!»