Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Пусть и у тебя все будет хорошо, Калап. Счастливого пути! Может, доберусь до тайги, побываю у вас.

— Приезжайте. Погостите на моем летнике в Ташту-Боме.

Тукпаш глядел вслед Калапу и с беспокойством всматривался в надвигавшиеся с запада тучи.

Прожив тридцать с лишним лет в этой долине, он и не подозревал, что совсем рядом, за синеющими горными вершинами, совершенно другая земля, другая вселенная — на летних пастбищах, дьяйлу. Однажды, оставив за собой таинственный шепот тайги, устрашающий оскал ущелий, поросших кустарником, давящие со всех сторон крутые скалистые уступы, бездонные теснины, над которыми голубеет узенькая полоска неба, чуть живой взобрался Тукпаш на перевал Кочкор. От удивления у него дыхание перехватило. Он замер, жадно вглядываясь в неожиданно распахнувшийся перед ним сказочно таинственный мир. Далеко окрест лежали просторные долины, ярко желтели склоны гор, плотной стеной возвышались величественные кедры, а над ними — скованные вечным льдом суровые белки, из которых, словно из переполненного вымени, льются бесчисленные ручьи. Невиданных окрасок и оттенков цветы, пушистые кусты арчина-можжевельника. Черная смородина и кислица, алая, как кровь. Батун — хоть косой коси. Золотой корень — что картофельное поле. Кандык — с палец. И горы, горы, горы вокруг.

Родной Алтай!.. Взбодрилось усталое тело, переполнилось высокой радостью. Захотелось тихо-тихо запеть «Айайым» — протяжно и певуче, подобно неутомимому бегу богатырского коня, как древний напев величавой этой земли.

Родные люди, пасущие скот… Там и сям — круглые, как сердце, аилы, над которыми вздымаются тонкие нитки дымков. Возле них белые пятна отар. Доедешь до стоянки, и набросятся на тебя одичавшие в этой глуши вместе с медведями и волками чабанские псы. Выйдет навстречу стосковавшийся по людям чабан. Улыбчиво лицо его, мозолистые руки прокоптились до черноты. Топит очаг он кедровыми поленьями, я сажа от них въедливая, как самая прочная краска. Коснись — и не отмоешь. Войдешь, пригнувшись, в аил. Под дымоходом подвешен на крюк черный казан, а в нем — мясо…

Добираться до тайги не просто. Только верхом. С запасом еды. До ближней стоянки от села — день пути, до дальней — два. Даже бывалые табунщики, привычные к седлу, добравшись до тайги, отлеживаются, приходят в себя. Пастбища тучны и обширны, так что овцам можно дать волю — никогда с чужими не смешаются. Хоть сколько отар на дьяйлу, — всем места хватает.

А воздух какой! С ароматом арчина. Глотаешь, глотаешь его — аппетит разыгрывается. Хоть каждый час к казану с мясом подсаживайся. Курорт — да и только! Нет нигде ни магазинов, ни водки. С каждым днем становишься чище душой и телом.

…Вот и Калап отправился в тайгу, на дьяйлу. Через полмесяца приедет на сенокос, и опять в тайгу, до самой осени. А там — зима с острыми когтями морозов и снега, ветров и метелей. Не успеют первые вешние лучи согнать снег с горных склонов, — готовься, чабан, к новым испытаниям: окот начинается. И снова, снова все с начала.

Тукпаш загнал овечку, подаренную Калапом, в пригон. Сегодня же надо ее заколоть. Жирная овечка…

Далеко-далеко клубится пыль над ушедшей отарой. Чуть слышно блеяние.

— Счастливого пути, Калап!

Все более сгущаясь, темнеют тучи, чиркают огнивом, грохочут, перекликаясь между собой.

Покуда есть такие парни, как Калап, будет много мяса, шерсти, молока. И в этом году, и через год — всегда. И народ будет. И жизнь.

Его земля

Перевод с алтайского В. Синицына

Тьфу! Тьфу!.. Задохнешься тут…

По долине ползет густое змеистое облако пыли, от которой, кажется, и солнце меркнет. Пыль оседает на лицо Сунера, забивается в нос, в рот, хрустит на зубах. Пыльная завеса настолько плотная, что в каком-нибудь десятке метров не видно трактора, слышен только его будто задыхающийся, прерывистый рокот да бьет в ноздри теплый, едкий запах солярки и выхлопных газов.

И когда только это кончится? Хоть бы сломалось там что-нибудь! Хоть бы сеялка перевернулась, что ли! Тогда бы — остановка. Тогда можно выскочить из этой пыльной круговерти, броситься навзничь на землю и — дышать, дышать…

Временами Сунеру кажется, что он не выдержит. Но он себя успокаивает: ладно, сегодня он как-нибудь отработает, а завтра пошлет все к черту. Какой с него спрос? Скажет, что заболел, и — баста.

Голова у Сунера гудит и гудит. Будто кто сжал виски и давит, давит со всей силой. Пылью он, кажется, начинен до самых кишок. Во рту сухо, язык точно распух и не помещается в нем.

Сеялки тащатся, переваливаясь на больших металлических колесах. Грохот, скрежет и визг такие, что ушам больно. Попадется камень на пути, и-йрс-торрс! — взвизгивает колесо. Едва заметная ямка; хрусхр! — и Сунер подскакивает, подпрыгивает, и по нутру ползет не сильная, но противная боль. Сеялки стонут на разные голоса, как бы жалуясь и проклиная свою судьбу и угрожая трактору, который волочит их по нескончаемому пути, бьет о камни, подбрасывает на рытвинах. А трактору хоть бы что — ползет и ползет, и сердито рычит, взметая гусеницами облака острой, сухой пыли.

Поле Телкем — глазом не окинешь. Ползущий по нему трактор с тремя сеялками — точно маленький занудливый муравьишка. Сколько же ему надо времени, чтобы засеять такую махину? Впрочем, об этом лучше не думать, а то на душе совсем погано. И что за люди? Который час уже они тащатся? Неужели им не хочется хотя бы дух перевести? Уже полдень, а обед все еще не везут…

За сеялкой Бёксе семенит лохматая чернявая собачонка. Ну что за дура! Лежала бы себе на солнцепеке, грела бы бока, выгоняла блох из своей шубы да пользовалась бы добротой двухлетнего сынишки Бёксе — под стол пешком ходит, а все съестное, до чего ручонками дотянется, непременно стащит для нее. Так нет же, тычась носом в клубы вырывающейся из-под колес пыли, собачонка трусит за сеялкой — из конца в конец, из конца в конец. Язык ее, вывалившийся от жары, почернел, глаза красные, слезятся. Собачонка до того ошалела, что то и дело суется мордой в колесо…

Тут мысли Сунера переключаются на другое. Он начинает вспоминать, как получилось, что в ответ на уговоры бригадира Ортона сказал «да»? Как?

«Сунер, милок, помоги. Слышишь? Ну сам пойми: тут как сошлось — сев и окот. Людей у нас не хватает, — горячился Ортон. — Атаман вчера угодил под каток, ногу вывихнул. Кого мне теперь на сеялку сажать? Пойми, некого. Пойдешь? Я тебе после трактор дам. На всю зиму матери дров привезешь. А?»

Чему он обрадовался? Трактор пообещали? Вообще-то подумал: хватит шастать по улице да, задрав ноги, валяться с книжками на кровати. Мать ничего делать не дает. «Отдыхай, сынок, отдыхай. Вот начнется окот, пойдешь сакманщиком в отару к своему дяде. Там и наши овечки. И ладно будет…» А Сунер слушал и улыбался про себя. Ну что для него этот окот овечек? Там и девчонки справятся, а ему, парню, сподручнее молот, машина. Пускай люди увидят и узнают, что он может не только день и ночь книжки читать! Что он — маменькин сынок? Пришло время Сунеру показать себя. Или он не мужчина? И так по деревне ходят смешки, будто у его матери сыночек такой нежный, такой мягкий, словно без костей… А у Сунера по лыжам — второй разряд!

Ехал Сунер в бригаду радостный и возбужденный. Ему не терпелось выхватить бич из рук старого Эпишке и огреть им ленивого Серка, еле-еле бредущего по дороге. Помнит Сунер: как только они перевалили холм, Эпишке ткнул его в бок кнутовищем:

— Во-он, парень, смотри. Твоя сеялка. Та — что в середине. Красная, баская! — хихикнул он.

Эпишке всегда напоминал Сунеру хлопотливую, с остренькой мордочкой белку, торопливо и с оглядкой обирающую вкусную кедровую шишку.

— Покажешь, как надо работать, а? Ты у нас — комсомол… — давится визгливым смешком Эпишке.

На краю поля стояли три сеялки. Одна из них была совсем новенькая, без царапинки, так и блестела на солнце яркой краской. Две другие — замызганные, выцветшие — убивали душу своим обшарпанным видом. Рядом трактор — весь в толстом слое серой пыли. Вот тут-то и екнуло сердце Сунера. Он вдруг сразу пожалел, что плохо подумал, прежде чем согласился, на предложение Ортона. Как он будет работать?

68
{"b":"231363","o":1}