Копыта меринка дробно застучали по ровной дороге.
«Хороша жизнь, — в который уж раз подумалось йестею. — Хорошо жить на родине. Это самое большое счастье».
Где ты, девушка?
Перевод с алтайского Т. Петелиной
Табыл проснулся, открыл глаза и тут же зажмурился от слепящих лучей солнца, бивших через окно прямо ему в лицо. «Проспал!» — испугался он, и, уже сбрасывая с себя одеяло, вдруг вспомнил, что спешить-то ему сегодня некуда: посевная кончилась, к трем часам утра они засеяли последнее поле в урочище Сары-Кобы.
Отсеялись хорошо. Теперь можно вольно чувствовать себя до самого покоса. Хочешь — бери ружье и — в горы, в тайгу. А то гоняй в футбол, а вечером — в клуб, там танцы до рассвета… Скоро пойдут сплошные праздники: сперва фестиваль песни в деревне, потом в аймаке. Можно поехать и на праздник в соседнюю деревню; в конюшне хватает необъезженных лошадей, выбирай любую и приучи к седлу… Дня через три, однако, надо будет посмотреть сеялку, кое-что заменить; кое-что выправить да сдать механику. Э-э, а потом пошлют подправлять поскотину, ремонтировать дорогу, а там стрижка овец — дела найдутся!
— Табыл! Проснулся? — слышится из кухни голос матери. Дверь приоткрыта, и Табылу видна ее узкая согнутая спина, на которой лежат две поседевшие, тонкие, как крысиные хвостики, косички, и узорчатый подол потершейся черной юбки.
— Ага.
— Вставай, Табыл, яичница готова.
Он соскакивает с постели. Сегодня можно прогуляться по деревне, на людей поглядеть, себя показать. Целый месяц никуда не ходил, все в поле да в поле, среди железа, грохота, пыли. Он наденет нейлоновую рубашку, синие брюки; солдатские яловые сапоги мать, наверное, уже начистила до блеска.
Табыл выходит на крыльцо и смотрит в сторону почты.
Полдень. Улица пустынна. Вот показалась старуха Ялбадай. Она выступает спокойно и важно с полной продуктов сумкой. Над огородами поднимается дым — это жгут навоз и мусор, скопившийся за зиму. На соседском огороде копошатся женщины. Не слышно гула моторов, замерли ремонтные мастерские, кузница — отсеялись!
Но вот, сминая тишину, из переулка с грохотом выезжает на телеге старик Бабадый. Нынче утром он привез Табыла с дальнего поля, а сейчас, видимо, уже направляется за жердями в соседнее урочище. У того, кто захотел поставить новый дом, работы выше головы — и в будни, и в праздники, поэтому Бабадый и сегодня не отдыхает. А Табылу вот не к чему руки приложить. Еще в прошлом году срубил он себе дом, осталось сени пристроить, да это успеется: четыре большие комнаты в доме, а живут-то двое — мать да он.
Табыл подходит к умывальнику, прибитому к столбу прясла. Мыться — одно мучение: вода щиплет потрескавшиеся от солнца и ветра лицо, шею, руки.
— Табыл. Газеты возьми! — раздается звонкий голос почтальонши.
С намыленным лицом он бежит к калитке. А в сердце, как иголочкой: «Может, письмо?».
— На. Сегодняшняя «Алтайдын Чолмоны»[27], твой журнал «Старшина-сержант», — и тут рука почтальонши тянется к маленькому отделению брезентовой сумки. Там — письма.
Она и вправду протягивает письмо. Письмо из города. От нее?
— Э-э, Табыл, не свадьба ли намечается? Меня не забудь позвать.
Табыл уже не слышит ее. Он разрывает конверт и, присев на крыльцо, читает, нет — держит перед глазами тетрадный листок, на котором всего несколько строчек.
«Здравствуй, Табыл! Я тебе долго не отвечала. Извини… Не хочу тебя обманывать… Отношусь к тебе, как к брату… Не пиши мне больше».
Ничего не понять! Он читает и перечитывает снова: «как к брату», «извини», «не пиши»… Опять пробегает глазами. Все так и написано, а все же не верится.
«Что же это?» Он комкает письмо и вместе с конвертом рвет на мелкие части. Хочет зашвырнуть под крыльцо, но почему-то сует в карман брюк.
— Мм, так… — Он съеживается и чувствует себя совсем-совсем маленьким. Ему хочется броситься на: землю и вертеться на одном месте, как та дворняжка, в которую вчера на улице кто-то угодил из мелкокалиберки.
Позади скрипнула дверь.
— Табыл, яичница…
— Сейчас, мама. Сейчас.
Значит, так. Опять… Да, да, дьявол! Стоит ему привязаться к девушке, как… Аа, дьявол! Не везет ему с ними. Ах, не везет! И пусть. Так и надо, и поделом! Что он собой представляет, чтобы им интересоваться? Не перевелись еще парни статные, чернобровые. А он? Так, самый обыкновенный. О таких говорят: ни стати, ни лика. Сер, как овечка. К тому же ни спеть, ни сплясать не умеет, танцевать пойдет, — ноги как деревянные. При девушках двух слов не свяжет, будто родной язык позабыл. Кому он такой нужен?
Он молча казнился, уставясь под ноги, и все вспоминал, вспоминал… В армии переписывался с одной. Никогда не видели друг друга, — ребята адрес дали. Обещала ждать. А перед самой демобилизацией получил от нее письмо: «Желаю тебе счастья. Выхожу замуж. Не думай обо мне плохо».
Да чего уж там «плохо». Только хорошо, со всем, так сказать, уважением. И к той, и к этой. В прошлом году он ее встретил, в первый день нового года, в деревне Кара-Чет, что за перевалом. И даже осмелился сказать ей два-три слова. А после все было, как бывает у влюбленных: и слова, и улыбки, и сердце в груди — бух, бух, бух. Гляди, вот-вот выскочит. Это у него, правда. На счет ее сердца он утверждать не берется.
Снова скрипит дверь.
— Табыл, яичница, говорю, стынет.
Он нехотя поднимается, идет в дом, садится за низкий круглый стол, берет вилку.
Мать у него вся седая и такая худенькая, что юбка на ней не держится, все съезжает задом наперед. Сидит мать у печки и думает о чем-то своем. На плите — большой бачок с водой. Видно, собирается стирать его одежду, которой ворох накопился, и вся промаслилась, огрубела от пота и грязи. Тут и ватные брюки, и комбинезон, и рубахи… Бедная мать, сколько ей вот так тянуть лямку?!
— Табыл! Почему не ешь? На такой работе был, и так плохо ешь. Что с тобой?
— А? Да нет, ничего.
— А Садык невесту привез из Арынура. Красивая, ладная такая. — Она мельком взглядывает на сына. — Да и пора уже. Когда же еще: время свадеб начинается.
— Мм, Садык, говорите?
— Да, да. А уж мать-то его так колготится — никого и ничего не замечает. Я недавно от них. На будущее воскресенье всех зовут. Сам Садык на дальние стоянки подался, тем объявлять.
Ох, мать, об одном и том же у нее разговор — невестка на уме. Да что мать! Кто бы ни встретился Табылу, непременно спросит, будто не о чем больше: «Что, Табыл, не женишься? Не вырос, что ли?»
И верно, в армии отслужил, избу себе срубил — мужчина!
Табыл поднимается из-за стола, идет в горницу.
— Что будешь делать сегодня, сынок?
— Не знаю… Голова что-то болит.
Не раздеваясь, он бросается на диван.
…Девушка стояла, опершись о заиндевелое дерево, спиной к Табылу. Черная, толщиной в руку, коса из-под белой шали спускалась до пояса. Белые валенки обтягивали крепкие, ровные, будто точеные, икры. Табыл стоял поодаль, и никого, кроме них двоих, не было на развилке дороги у этой таежной кержацкой деревеньки. Девушка, видно, тоже ждала попутную машину, и Табылу хотелось заговорить с нею, но он не решался и лишь ходил взад и вперед.
— Вы куда едете? — вдруг спросила девушка, обернувшись.
— Я?.. В Язулу.
— И я тоже. — Она взглянула на него из-под длинных ресниц.
Он прямо оторопел, встретившись с ее блестящими черными глазами. Круглое лицо ее под белой закуржавленной шалью так и пылало от мороза.
— Я туда в гости… к тетушке, — вымолвил он наконец.
— Значит, попутчиками будем, — весело сказала девушка.
Табылу не терпелось сказать еще что-нибудь, но он не находил слов. Внутри у него разлилась какая-то, теплота, нежность, щемящая боль. Он глядел на девушку, а перед глазами почему-то стоял черноглазый эличенок[28], на которого прошлым летом он наткнулся в тайге. Эличенок заблудился и жалобно звал мать.