— Э-э, оказывается, к нам Учар пожаловал! — обрадовались парни и девушки, окружая его.
— Ну, отец, как поступит наш сын? — спросила старуха, когда Учар вышел из юрты. — Послушается ли он нас? Тебе, как отцу, надо бы построже с ним поговорить. А то и приказать. Слышал, как он нам ответил? «Подумаю, отец. Посмотрю, мать». Что это за разговор? Разве можно так отвечать родителям? — Она взяла шкуру ягненка и принялась ее мять. Не могла она ни минуты усидеть без работы, потому что работа всегда успокаивала ее. А старик, тот сидел без движения, будто дремал, никакое занятие ему на ум не шло.
— Да не молчи ты, — вспылила старуха. — Скажи хоть слово. Вся душа изболелась, а он словно воды в рот набрал.
Старик вздохнул.
— Слишком много времени прошло с тех пор, как мы отправили нашего сына на тот берег. Почти тринадцать лет. Привык он там, тяжело ему будет возвращаться. Разве родная кровь потянет назад, разве нас, стариков, пожалеет. Видно, Каллистрат и Аграфена тоже стали для него родными. А тот берег Катуни считает второй родиной… Посмотрим. Время покажет. Давно надо было взять его оттуда, а мы все чего-то ждали. Вот и дождались.
Старик вдруг начал подниматься.
— Ты куда? — спросила старуха.
— Пойду к Каракою. Хоть в разговоре душу отведу. Сколько мне в юрте сидеть?
— Ну ступай. Только к Катуни не ходи. Боюсь я за тебя. Ты успокойся, смягчи свое сердце. Ведь у нас еще дети есть, надо о них думать. А случится что с тобой — как я их воспитаю одна-то?
— Знаю. Зачем ты мне это говоришь, как неразумному?
Старик Курендай вышел на улицу, осмотрелся. Темнота еще не загустела. Лошадь Учара смутно белела на холме. Значит, Учар где-то недалеко, скорее всего — на игрищах. Пускай побудет со сверстниками, молод он еще, зелен, печаль стариков ему еще не понятна.
А тундук в юрте Каракоя светится, как красный глаз. Большой огонь развели, и он будет гореть всю ночь — в юрте остановился известный на всю округу картежник Туе.
Миновав юрту Каракоя, старик Курендай направился к Катуни. Он медленно вошел в темный приречный лес — арал, густо заросший лиственницами, березами, елями, ольхою и непролазными дебрями тальника — спутника любой великой или малой реки.
— Дитя мое… Сын мой любимый… — шептал старик и, чтобы не запнуться о камень или вздыбившееся из земли корневище, продвигался осторожно, как слепой, ощупывая землю ногами. Он и лицо прикрыл рукой, чтобы сучья не попали в глаза. — Дитя мое, зачем ты принес нам так много беды? Я же уговаривал тебя не рыбачить в ту ночь. Кто же это в безлунную ночь рыбачит, когда всякая нечисть выходит на волю? Но разве вы, взрослые дети, послушаете отца? Думаете, раз сила появилась, так и ума в достатке. Путаете силу с умом. А теперь что? Тебе-то легко… Ты ничего не знаешь, ни о чем не думаешь. А мне, живому отцу, — вечная боль, мука до самой смерти. И зачем ты, дитя мое, так подрубил отца на старости лет? Зачем влил в его слабую грудь ядовитую свинцовую тяжесть? Ведь я тобой жил. Ой, ой, больно мне, больно… Только начал жить, только стал мужчиною.… Едва на детишек своих успел взглянуть…
Все же старик поскользнулся на плоском камне, сильно ударился головой о соседний валун, но не стал ощупывать ушибленное место и подниматься не спешил, лежал на сыром песке. Заговорил протяжно, жалобно:
— Кто мне сено будет косить? Ай, ай, помалу бери, помалу. А то чуть не целую копну. Так недолго пуп себе надорвать. На кого я так ворчать буду? Чьей силой я буду любоваться? «Отец, я архара завалил. Помогите снять с тороки». Кто меня еще так обманет, заставит подняться среди ночи? Для кого ружье буду делать? Пули, порох заготовлять для кого? А для кого седло и узду узором чеканить? А ножик, который недавно отковал, выточил — кому я его отдам? Скажешь, Учару? Не дам Учару. Ему Каллистрат сделает…
Старик приподнялся и на локтях подполз к воде, и ледяная волна тотчас плеснула ему в лицо.
— Стать бы мне рыбою. Сейчас же кинулся бы за тобой, искать тебя. Всю реку, как таймень, проскочил бы, а тебя бы увидел напоследок, сын мой любимый. Что может быть страшнее смерти собственных детей?! Ничего страшнее нет. Смерть — она слепая и совсем глупая. Почему меня не взяла вместо сына? Он-то молодой был, ему жить и жить. А мне зачем теперь жить? Скажи, зачем?!
Черная ночная Катунь, молочно белея посередке бурунами-гривами, с грохотом и гулом мчится, спешит в ненасытный океан. Туда! Скорее туда! Будто тысяча аргамаков испугались разом и кинулись прочь, и от копыт дрожала земля, будто проваливалась она в бездну. Нет, это не вода, а текучий огонь, и не огонь, а расплавленный, клокочущий свинец. Гул не умещается в долине, выплескивается за перевалы, горы и те дрожат. Ничто не остановит реку. Это она разнесла в клочья кольцо железных гор, распорола земную твердь, нарушила своим вечным ревом мир и покой. От ее бега содрогаются небеса. «Я могуча, — рычит она, — я свободна, — свищет она, — я пьяна, — поет она, — я дика, — бесится, дергается, пытаясь слизнуть волнами каменные пороги и шиверы, мечется, словно в капкане молодая волчица. — Не касайся меня, не входи в мою плоть. Вихрем закружу, и не увидишь неба. Если ты камень — выброшу гальки. Если ты дерево — выкину щепки. Если ты зверь или человек — совсем ничего не оставлю, кости замою в песок!» Так кричит Катунь.
— О, река моя, — заговорил старик Курендай, приложив руку к груди. — Это ты меня выкормила. Это ты меня вырастила. То, что увидел, впервые открыв на мир глаза, была ты. Тебе первой обрадовался, тебе первой удивился. Тебя первую испугался. Пил из тебя, ел из тебя. Радовался, что вижу тебя. Если не слышу твой голос — грустно становилось. И зачем ты взяла моего сына? Ненавижу тебя! Ты враг! Ты — хуже Иуды. Проклинаю тебя отцовским сердцем! Чтоб ты высохла вся! Чтоб твое дно растрескалось от солнца!
И вдруг он упал на колени.
— Что я говорю, неразумный! Прости меня, Катунь! — Он потянулся губами к воде и стал целовать полую мутную воду. — Отдай мне сына, Катунь. Не терзай меня. Хоть кости его отдай. Хоть ноготок его отдай. Зарою в землю. У человека в земле должна быть могила, не в воде. Отдай, пусть он в земле успокоится…
Долго лежал старик недвижимо на влажном песке. Казалось, умер. Но он был жив. Отлежавшись, старик поднялся и, покачиваясь на неверных ногах, поплелся к тому месту, где у них заведено было оставлять лодку.
Лодка лежала на берегу возле воды.
Старик подергал за цепь.
— На замке. Хорошо, — прошептал он. — Учар не уплывет на тот берег. Не сможет… — Приподняв большой плоский камень, лежавший неподалеку, достал оттуда ключ, положил в карман.
В стороне зашуршали шаги. Кто брел сюда, старик в темноте разглядеть не мог. Он услышал причитания жены:
— Где ты сейчас, дитя мое, где? Между каких камней ты застрял? За какое корневище зацепился в глубине? Может, ты лежишь на дне, придавленный камнем, и тебя заносит песком? А может, вертит, бедного, в каком водовороте? Ой, сердце мое, сердце… А может, тебя, мою плоть, рыба обгладывает, червь точит? Или выбросило тебя на берег, и лиса или росомаха растаскивают твои косточки? Ворон расклевывает твои глазушки?
Не выдержал старик Курендай плача старухи, потер рукою повлажневшие глаза и кашлянул.
— Ой, кто это, кто? — испугалась старуха.
— Это я, Шалтырак. Не бойся.
— Зачем ты сюда пришел? Ты же обещал не ходить к реке.
— А ты зачем пришла?
— Проверить, на замке ли лодка.
— Я уже проверил. Заперта лодка.
— Ключи взял?
— В кармане у меня ключи.
— Вот и хорошо. Завтра на рассвете надо, их положить на место. Понял, старый? Ну пойдем домой, отец моих детей. Не будем больше плакать. У нас Учар есть, дочь есть, внуки есть. Для них надо жить. До-олго жить…
Молодежь разделилась на две равные группы, и две живые цепи встали друг против друга. Парни и девушки крепко взялись за руки. Они стоят высокие, стройные, гибкие, будто сосны в ветер. Визг, смех отзываются эхом в ближних скалах. Молодые недолго беду помнят, уже позабыли о ней. Начинается игра «колузужу» — разрывание рук-цепей.