Замолкла Диламаш, принялась размешивать сметану, остыл, кажется, ее гнев.
— Три овцы пали, — вздыхает Капшун и ставит на стол пиалу. — И еще эти, у очага… Они, пожалуй, тоже тот свет видят… Вот и ходи теперь в передовых…
Долго сидит он. В кошаре жалобно блеет ягненок, привыкший, чтоб его каждое утро и вечер поили через рожок коровьим молоком. Тяжело на душе у Капшуна.
А в деревне сейчас и не показывайся. Что скажут о тебе люди? Уши надо ватой затыкать, а то такое услышишь! «Передовой пришел в контору. Наверное, за премиальными», — «Нет, нет, он хочет посмотреть свою фотографию на Доске почета…» И не побывать в деревне тоже нельзя: знает Капшун, поживет тут с месяц, а потом ему так захочется в деревню, будто в зимовье ел только пресное, работа начнет из рук валиться, в башке станет пусто, как в вылизанном казане. Съездит в деревню, почешет язык, и на душе станет легче… А не сегодня-завтра сюда все равно заявятся ветеринар и зоотехник, начнут допытываться: как? отчего? почему? Потом составят акт, и Капшуну после придется рыскать по деревне за подписями членов комиссии, составивших акт, за депутатом, из сельсовета в правление, из правления в сельсовет…
«Постой, — встрепенулся Капшун. — А что, если… Сколько вышло-то? Семь?.. Поставлю своих овец, и все. Нам с Диламаш в зиму и черного бычка хватит. Сколько можно быть соринкой, попавшей в глаза людей? Сколько можно ходить по земле, глядя только под ноги?»
Капшун от волнения вскакивает на ноги. Накидывает на плечи не просохший еще плащ.
— Так и будет. Отдам.
— Ты куда это?
— Никуда… Пройдусь просто так…
И Капшун выходит из избы. Оглядывается. На вершинах гор, в лощинах, на отрогах ущелья — везде чисто, нигде не видать, чтоб курился туман, а тучи, гонимые ветром, бегут быстро, как отара. Скоро взойдет солнце.
Капшун, глубоко вздохнув, улыбается.
— Что, взяли?! — грозит он тучам и идет к кошаре.
Эртечи
Перевод с алтайского Д. Константиновского
Вот-вот Темир и Алтынай пригонят отару с пастбища. Эртечи привычно ждет их, сидя на низкой табуретке у камелька. Посасывает трубку, время от времени сплевывает в щель пола; иногда, вытянув тонкую, всю в морщинах шею, посматривает в окошко: не показались ли овцы на перевале. Глаза ее не боятся ярких лучей закатного солнца.
Как хорошо сидеть! Жар от огня приятно обжигает ноющие колени. Совсем Эртечи выбилась из сил за день. Разве до вечера присядешь, если осталась дома одна и дом тот — чабанский? Пока возишься с чугунками, а они все в саже, пока оттираешь чашки, и не заметишь, как пройдет время. Да еще в загоне ждет сотня отощавших овечек, которых отбили от всей отары, чтоб подкормить, а в сарае томятся «обжоры с рогами»: две коровы, два бычка, телята. Надо задать им сена, комбикормов, сгонять на водопой, а до него почти верста… Все же управилась Эртечи. На плите захлебывается казан, в нем суп-коче из бараньей грудинки, рядом посапывает чайник, скоро закипит. Дом полон вкусных запахов. Сидит Эртечи, довольна всем.
Вдруг за стеной яростно, взахлеб залаял Тайгыл. Эртечи выглянула в дверь. Возле крыльца остановилась черная «Волга» председателя колхоза. Шофер Ырыс прокричал через открытое окошко машины:
— Здравствуйте, тетушка! Собирайтесь быстро! Алдырбас Кыпчакович вас приглашает. Собрание большое… Я тут подожду. Заходить не буду, собаки вашей боюсь.
Не успела Эртечи хорошенько расспросить, зачем вызывают, что за собрание, — уже примчались в деревню и остановились у клуба. Алдырбас Кыпчакович сам подошел к машине и открыл дверцу. «Э-э, что такое? Так и на землю ступить не дадут», — подумала Эртечи.
А через минуту она, чувствуя, что ладони взмокли от волнения, сидела на сцене в президиуме. Председатель сел рядом, еще тут сидели и парторг, и передовые чабаны, скотники, доярки, механизаторы, — люди все известные, уважаемые. Кругом было красно: лозунги, красные флаги, флажки, и скатерть на столе перед Эртечи, и дорожка на полу, которая вела к трибуне. И на лицах множества людей, что набились в зал, лежали, казалось, алые отсветы. Эртечи вспомнилась древняя сказка: «От дыхания лошадей — белый туман, от лиц людей — красный пожар…» А какие все разнаряженные. Мужчины все в костюмах, в белых рубашках, а женщины! В шапках из лисьих, соболиных, норковых, рысьих лапок, в дубленках из самых разных шкур. А она, Эртечи, — в заношенной, засаленной шубейке, на вороте одной пуговицы не хватает, да и шапка — с вытертым верхом. На лице, может, сажа от казана! Ах, как неловко получилось! Надо им бы заранее ее предупредить. Эртечи украдкой потерла щеку рукавом. И усадили-то ее, старенькую, маленькую, — едва головка выглядывает из-за стола, — меж двух здоровенных, вон как над нею возвышающихся мужчин… Но Эртечи скоро позабыла свои огорчения, принялась слушать.
— Товарищи! — говорил колхозный зоотехник Кызыл. — Какие наказы мы дадим нашему кандидату, что с него спросим? Пусть он, когда станет депутатом, поможет достроить нашу двухэтажную школу. Еще, как вы знаете, не хватает цемента для мастерской. И еще вот в избах, что за мостом, лампочки светят хуже некуда. Нам нужна электростанция помощнее. И еще… Да нет, вот и все.
— Ну, парень! — крикнули из зала. — А ты, как зоотехник, почему не скажешь, чтобы депутат выпросил для тебя баранов «шагом-марш»?
— Совсем из головы выскочило… — растерялся Кызыл. Ударил с досады кулаком по трибуне, чуть не свалил ее. — Да, конечно! Нам нужны бараны-производители «ромнимарш». Для улучшения породы. Ну, товарищи, теперь все… Поддерживаю нашего кандидата.
Протокол, как обычно, вел Сыйтынак. Вгляделась в него Эртечи. Уж он-то все запишет, ни одного слова не пропустит. Строчит и строчит, головы не поднимая. Еще посмотрела Эртечи. Как-то погрузнел Сыйтынак за последнее время, обрюзг, под глазами мешки. Да что поделаешь: годы, работа, семья. Попробуй посиди, как он, пощелкай на счетах, поломай голову.
После Кызыла громыхая сапогами, поднялся на трибуну хромой старик Кылчыр.
— Товарищи люди, односельчане! Я кандидата нашего до самой маленькой косточки знаю. Вот так! Надо выдвигать парня… Депутатом, да. Пусть будет депутатом, пусть! И пусть поможет достать цемент. Я тоже поддерживаю!
Радостная сидела Эртечи. Вот ведь не позабыли про нее, старую, бесполезную, — пригласили, посадили на почетное место, рядом с такими людьми. Уважают, значит, за человека считают! И то правда, — всю жизнь работала… А как любила работать! Недаром и назвали ее — Эртечи — та, что рано встает. Распрямила Эртечи спину, сколько смогла, поправила воротник у шубейки, — скрыть отсутствие пуговицы, и голову старалась держать прямо и твердо, чтоб не клонилась книзу и не дрожала.
Даже захотелось Эртечи выступить… Как вдруг почувствовала: будто бы смотрит кто-то на нее из зала строго, пристально. Похолодело внутри у Эртечи… Заерзала, заспрашивала себя отчаянно, торопливо: кто он? или она?.. Такая же старая теперь, ее ровесница Кайанат? Или Ырыс, что привез ее? Или еще кто?.. Неотступный какой взгляд… Ну, а если просто кажется? Нет, нет, в самом деле могут люди так смотреть на нее, могут…
Перестала Эртечи понимать, о чем говорят с трибуны. Задумалась о своем… Что думают теперь о ней люди? Разве не она когда-то распекала их, стращала, — голодных, оборванных, обессилевших, беззащитных перед нею? А они, эти люди, — многие из них, наверное, сейчас в зале, — работали день и ночь; знали, что идет война, и не жалели себя. Но Эртечи требовала от них большего, и не разбиралась, здоров человек, или болен, или, может, беда у него случилась. Даже тем, кто недавно получил похоронную, не давала Эртечи никакого послабления. Выходи на работу — и все! И норму давай! Умри, а норму выполни!.. Да попробуй хоть слово скажи против, — горяча была! Ездила на аргамаке, в руке плеть-камчи. И кидалась… Да, да. Что может сейчас думать о ней Кайанат? Ведь не кто-нибудь, Эртечи заставила Кайанат запрячь ее тощую стельную коровенку в борону. Всех коров запрягали, но эта-то должна была не сегодня-завтра отелиться! Шестеро детей Кайанат остались потом без единственной кормилицы…