Учар кладет ящики с патронами в арчимаки двух лошадей приторачивает винтовки к седлам, чтоб не болтались, не натерли коням кожи до крови. Вытерев пот со лба, останавливается на миг, пораженный красотой и величием гор. Вокруг него горы. Волны гор, хоровод гор. Каждое дерево — зеленое веретено, воткнувшееся в тело горы. Могучие горы, богатырские горы. А над ними на целых две головы возвышается Уч-Сюмер — Белуха двуглавая. Всем горам — гора. Хан! Царь! Бог! Сверкая ледяной короной, Белуха смотрит на Учара. У нее даже не две, а три вершины. Две крайние тонки и остры, а средняя словно срезанная, похожа на стол. Белуха — корона всего Алтая, его страж и заслон. Поклонишься низко, может, и благословит, исцелит и даст силы. Священно чист, бел лед на ее вершине.
Глядит во все стороны Учар — кругом его родина. Круглая она, как казан. С белыми прожилками горных рек. Где он только не бывал! Во-он в тех буреющих осыпях — курумниках — караулил сусликов — тарбаганов. В темном ельнике, что за скалами, бил рябчиков и белок, а рядом, в сереющем сушняке, взял соболя, черного, драгоценного. Далеко под ногами, в ущелье, змеится речка. Там в его капкан попалась выдра. На тех гольцовых камнях подстерег архара. А под самым Уч-Сюмером… Дядя по материнской линии, старик Амаду, однажды взял его с собой на охоту. Взял, потому что сам уже плохо видел. «Ну, что видишь, балам?» — спрашивал он постоянно. А Учар любопытствовал переливом красок ледника — как раз наступал рассвет, и солнышко старалось его разукрасить как можно нежнее.
И вдруг на седловину вышло стадо в десять маралов. Как они красиво и величаво шли. Будто и не шли, а танцевали, плыли в танце, горделиво откинув за спины ветвистые рога.
— Идут, дядя Амаду, идут! — громко прошептал Учар и рукой показал на маралов. — Рога у них, как сучья, торчат. И лбы белеют!
До сих пор шутят дядины домашние:
— Расскажи нам, Учар, как маральи лбы белеют.
Оказалось, что стадо тогда не приближалось, а, наоборот, уходило. И белели у них хвосты.
Как хорошо лететь в чистом небе! Учар и Федосья летят к Уч-Сюмеру. Им хочется попросить у великой вершины благословения. Но небо отчего-то темнеет, поднимается встречный, ветер и относит их от горы, не дает приблизиться.
«Не зря было небо такое красное, — думает Учар; — Вот и ветер. Нам надо опуститься куда-нибудь в тихое ущелье и переждать. Там есть чистые родники — аржаны. Вода в них вкусна. Пьешь — не напьешься. А как раз пить сильно хочется, все горло пересохло, губы слиплись. Хоть маленький, хоть крошечный глоточек…»
— Надо ему дать молока, — слышится голос Аграфены.
— Хочу воды из аржана. Чистой и холодной. Пусть она охладит мою грудь, — пытается выговорить Учар и не может, потому что без воды пересохло горло, и губы ему не разжать, так они спеклись.
И вдруг теплый дождь падает ему на лицо. Одна дождинка, другая, третья. Странный какой-то дождь. Одна в рот попала — соленая.
— Быстрей запрягай, быстрей! — слышится взволнованный, торопливый голос Аграфены. Он просачивается в уши, и как из небытия голос удивляет Учара своей реальностью.
— И так спешу. Не видишь? — басит Каллистрат.
— А с этими что делать? — спрашивает незнакомый голос. Учар слушает и старается представить себе этого человека. Ой, да это же голос Гриньки, батрака Каллистрата. Когда они уговаривали Гриньку идти в засаду, тот попросил в награду винтовку, корову и лошадь. «На первостях мне хватит. В верховьях Куркурека высмотрел я полянку добрую. Там избу поставлю, огород посажу. Пчелами разживусь, маралами, И женюсь…»
Как хочется воды! Еще бы лучше — кусочек льда. Так бы и проглотил его, чтоб огонь в груди погас.
— Выстрели в меня, Каллистрат. Добей уж. Не видишь, как я мучаюсь? — слышит Учар голос Савелия, и хотя глаза закрыты, сквозь веки проникает золотой полумрак. Он будто видит, как елозит Савелий по земле, словно собака с перебитым задом.
— Не-ет, — гудит голос Каллистрата. — Добивать я тебя не стану. Ты мне живой надобен. Я тебя властям передам. Пускай они решают, как с тобой быть.
— Откупиться мной хочешь? Думаешь, тебя помилуют? Все заберут, голым оставят. А самого куда-нибудь сошлют.
— Я не разбоем живу, а своими руками. Потому кусок хлеба у меня всегда будет. — Я не вы, я при Советской власти жить смогу. Вот так-то, Савелий. А вас, бандитов, любая власть, как волков, уничтожать будет. Потому что волк — крестьянину первый враг.
Голоса становятся глуше, вот уж совсем несвязна речь. Учару кажется, что он куда-то падает, падает, ждет удара и не может дождаться, только сжался весь в комок. Он плавно опускается на сено. До чего же мягко и душисто сено из зимнего стога… Он лежит на спине с закрытыми глазами. Сани легко скользят по гладкой дороге, покачивают, убаюкивают, словно в люльке. Скрипят полозья. Слышится, как бьют копыта по спрессованному снегу, позванивают подковы. А может, это ледок звенит? Мельчайшие осколки льда из-под ног лошадей летят прямо в лицо. Так приятны их прикосновения. Пахнет ядреным морозным воздухом, снегом, самими ледниками. Пусть сани долго-долго бегут, ведь рядом Федосья. Стоит ему открыть глаза, и он увидит бездонное, будто стеклянное небо, чуть подсиненное. Мохнатые, в изморози, ветви деревьев медленно будут плыть назад. Он шевельнет плечом и ощутит рядом Федосью, вздрогнет от неожиданности. А сани все мчат и мчат, и светлые поляны с искрящимся снегом кружатся и кружатся. Высокие, темные ели протянули друг другу лапы и пошли хороводом вокруг саней…
А в груди горячо, так горячо, что снег на полянах темнеет и тает, на все хватает его жара. И вот уже потекли ручьи, зазвенели по взгорьям. Ручьев кругом много, а напиться негде. Только холодные, колкие брызги летят в лицо, дразнят его. Он, Учар, стоит возле звонкого ручейка, опускается на колени. Сейчас спекшимися губами коснется воды, сейчас. Даже застонал от нетерпения.
И ручеек, будто сжалившись, плеснул ему в лицо, остудил губы, тоненькая струйка воды попала в рот.
Сладка и живительна была та вода, пить ее — не напиться.
Учар открывает глаза. Он видит перед собой небо утреннее, позолоченное солнцем, ясное-ясное небо, видное до самого донышка. И склоненное над собой лицо Федосьи. Да, это ее лицо, ее глаза, ее губы шепчут ласковые слова. Оказывается, он не в санях, а в лодке. И не ручьи звенят вокруг, а быстрые струи Катуни.
— Ну, легче стало? — спрашивает она.
Учар вспоминает теплый дождь, и слабая улыбка трогает губы.
— Ты плакала надо мной? — едва слышно спрашивает он.
— Тебе нельзя говорить. Молчи и терпи, — шепчет Федосья и снова берется за весла. Рыжеватые ее волосы развеваются на ветру, лицо озабоченно, серьезно. Она гребет изо всех сил, и слышно, как шумит вода у бортов. Кажется, самое опасное место уже проплыли, но волны все еще сильные, и течение быстрое. Брызги летят Учару в лицо, остужают боль.
«Раз Федосья рядом, то все будет хорошо, — думает Учар и успокоенно закрывает глаза. — Она сильная». Он слушает журчанье струй Катуни и улыбается, и хотя его глаза закрыты, видит тот берег. Там, на берегу, стоят Салкын с Шыранкай, взявшись за руки, и ждут, когда лодка подплывет к ним.
И Учар наперед, через время, слышит радостный голос Салкына:
— Я знал, что ты вернешься, Учар. Мы ждали тебя.
— Я вернулся.
— Это хорошо. Мы вместе будем строить новую жизнь. Правда ведь, Учар? Правда, Федосья?
— Правда, — отвечает Учар.
— Правда, — как эхо, повторяет Федосья.
А пока скрипят уключины, туго шуршит вода у бортов. Гребет Федосья и гребет, с каждым взмахом весел-крыльев приближая лодку к той стороне, где нет батраков и богачей, где люди все равны, еде будущее каждого светло и надежно. А Учар приоткрыл глаза и любуется девушкой с зелеными, как катунская волна, глазами. Он улыбается и ждет, когда нос лодки мягко ткнется в песок родного берега.
Голова жеребца
Перевод с алтайского А. Кузнецова