А как лучше? Срубить ли те сени из бревен или сделать их тесовыми. Бревенчатые-то, конечно, лучше. Они будут и крепче, и теплее, и пыль не просочится, но рубить их труднее. Тесать лицевые стороны надо ровно и так выбирать пазы, чтобы иголку не просунуть, иначе сени получатся худыми. К тому же махать топором в последнее время Каллистрату: стало трудно — побаливали измочаленные работой кисти рук и спина отказывала. Валить-то придется опять же лиственницы, причем молодые, прогонистые и без сучьев. А где такие растут? Надо, чтобы и от дома недалеко, и не на крутизне. Тащить-то лошадью вниз придется, как бы не задавило ее. И как ни крути, а кого-то придется звать в помощники. Одному с таким делом не совладать, надсадиться можно, а тогда и сени не будут нужны. Вдвоем надо валить. А потом еще плахи надо пилить для настилки полов. А поперечная пила совсем старая, зубья у нее сломанные, еще на доме изнахратил. А косяки рубить дверные и оконные? Да тес на крышу опять же понадобится. Ну, крыть крышу — дело плевое, нетрудное. Однако доски сперва надо продорожить, желобочки вынуть, чтоб дождь по ним наземь стекал. Дорожить — самая нудная работенка. Вот идет струг легко и ровно, кучерявится длинная стружка и вдруг — хрясь! — ударится нож о сук. Гукнет у тебя в груди от удара, так, что, кажется, мозги скособочились.
От таких хозяйственных дум и не идет сон к Каллистрату. Обдумывает разные дела, шагая по берегу. То сени, то мельница, то еще что-нибудь.
Заложив руки за спину, обойдет свои владения и идет к Куркуреку. Любо ему вот так ходить, когда его никто не видит, и будто бы он один на всем белом свете. Горы стоят затихшие, мирные, от них веет покоем и вечностью, кажется, и сам проживешь тысячу лет. Ранняя свежесть бодрят, радует, если к тому же кругом весна. Весна у любого человека, будь даже он не молод, будит надежды, вселяет уверенность. Весна — это свобода и душе и телу. Зимние заботы отступают; слава богу, перезимовали. И раздеться можно, в одной рубахе ходить.
Радостно Каллистрату видеть плоды своих трудов. Он шагает степенно, неторопко, бороду задирает, будто хвастает перед кем-то, гордится. Человек — он горделив и властолюбив, много ему надо, и чем больше, тем лучше. Поэтому и любил Каллистрат поиграть, покрасоваться, благо, никто его не видит.
— Чья же это долина такая, богатая и красивая? — спрашивает он негромко и удивлённо. И сам вертит головой, будто ждет ответа.
— Каллистрата, — уважительно, с подобострастием холопа отвечает сам себе и идет дальше.
— А кто хозяин этого дома-дворца?
— Опять же — Каллистрат.
— А вон среди лиственниц ходят-пасутся маралы, белея хвостами. Чьи же они есть?
— Да все Каллистрата.
— А коровы эти справные, гладкие? У которых вымя до земли?
— Его же.
— А чей же это табун коней? От их копыт земля содрогается. Передние уже у реки и воду пьют, а задние еще из леса не вышли?
— Как чьи? Каллистратовы.
— А кто хозяин зеленого, колышущегося поля, окруженного жердяным заплотом?
— Все он же, Каллистрат-батюшка.
— А кто живет вон в тех черных избах и юртах, таких плохоньких и приземистых по сравнению с домом-дворцом?
— Там живут Каллистратовы батраки. Все они на него работают, но не скажут об этом никому. Потому как нельзя.
— Он что, Каллистрат-то этот, так богат?
— Богат, батюшке. Богат и силен, наш кормилец. Сильнее его в округе, почитай, и нет.
Приятный, ласкающий самолюбие разговор самого с собой. Но в это утро, светлое, но тревожное, Каллистрату играть не хотелось. Есть и сильнее его люди. Они могут его лишить разом всего: дома-дворца, скота, пашен, а может, и даже жизни.
— Пусть будет так, — заговорил он тихо, будто боясь, что его могут подслушать. — Учар отворит им ворота. Значит, и скот убирать не надо. Пусть все будет как было, чтобы их не насторожить. А то заподозрят чего… Вот только бы с Учаром чего не случилось. Жалко его посылать к бандитам. Жалко, да другого выхода нет. Этот — самый верный и дешевый. Если Учар погибнет, не дай бог, долго, всю жизнь буду тосковать, как по сыну. Постарею от горя.
Опустил Каллистрат голову, зажмурился, тяжелая слеза выползла на его щеку, покатилась по бороде. Вспомнил своего сына Петра.
— Эх, Петенька, — проговорил он со вздохом, чувствуя, как тяжелый, горький комок встал в горле и давит, не дает дышать. — Почему ты, сын, не по той дорожке пошел? Разве я тебя таким растил? Ты ведь хорошим рос мальчиком. Сердце у тебя было мягкое, жалостливое. Убегал с того места, где забивали корову. При виде крови падал в обморок, словно девица. Комара, бывало, который из тебя кровь сосал, не мог прихлопнуть. На цветы боялся наступить, потому что «им больно». Всех жалел. Я уж подумывал: не отдать ли тебя в попы, такого богобоязненного, почти блаженного. А ты что урвал? Ушел с бандой самого Кайгородова. За саблю взялся, за винтовку. Носился по округе со своими новыми дружками, убивал, жег. А кровь — она отмщения требует. Вот и ты получил свое. Кто тебя порешил? Никто не знает, да и так ли это важно… Что ты искал, то и нашел. Горько мне говорить такие слова. Ведь я — отец. Но горше еще молчать. Теперь остался я без посоха. Нет родного сына, чтобы опереться на него и вместе от беды отмахнуться. Заместо тебя другого парня пригрел, ему любовь свою отдаю. Жаль, что не я его родил.
Тут Каллистрат остановился и простер руки в сторону другого берега Катуни.
— Эй, Курендай, отец Учара! Беру я у тебя сына. Беру без твоего согласия, будто краду его. Посылаю я его ночью на дело опасное. Что ж, он уже стал мужчиной, а мужчина должен уметь отстаивать свой дом и своих родных. Мое сердце будет с ним, когда он выйдет во двор открывать ворота бандитам. Я буду молиться за него всем богам, которых знаю. И ты тоже помолись. Он обоим нам сын. Ты родил его, я воспитал, научил всему, что знал сам, сделал его человеком. Я для него ничего не жалел, а теперь настало время, когда он должен, платить за доброту. В мире за все надо платить, всему есть цена. Так помолимся, чтобы заплатил он недорого. Он нам обоим нужен.
Катунь слушала его слова. Горы слушали, леса слушали. Далекий берег тоже внимал Каллистрату, но ничего не отозвалось ни плеском волны, ни шумом леса. Все молчало.
…В это утро ни жив ни мертв сидел Курендай на берегу Катуни. Старик не спал ночь. До полуночи ждал сына с игрищ, и лишь когда молодежь утихла за околицей, пошел искать. Не нашел Учара. Сказали, давно ушел, а куда — не знают.
Хватился — нет седла и карабина Учара. Белой лошади на холме тоже не оказалось. Всполошился старик, поковылял к Катуни.
Лодка была на месте, где ей и положено быть. Замок цел. При свете луны разглядел на берегу среди камней потник, чепрак и седло. Рядом лежала и одежда сына. Значит, поискал ключ, не нашел и ринулся на коне в Катунь. Но благополучно ли переправился? Почивает ли сейчас в доме Каллистрата или несет его тело Катунь, треплет о камни? Этого сейчас не узнать. Остается только думать и переживать.
Опустился Курендай на мокрые камни, сжал руками голову.
— Почему, сын, ты так сделал? Сбежал из родного дома по-воровски, ночью, и ничего нам, родителям, не сказал? — запричитал Курендай, раскачиваясь, чувствуя, как горячие слезы обжигают его впалые щеки. — Почему не подумал о нас, стариках? Не пожалел наши и без того надсаженные горем сердца? К кому ты так спешил, что лишнюю ночь дома поспать не мог? Отвык ты от своего родного жилища. И во всем виноват Каллистрат. Это он отнял у меня сына. Приучил к себе, прикормил, как собачонку. Дочерью своей, Федосьей, приманил, околдовал. Она, конечно, девушка хорошая, но разве на этом берегу нет достойных невест? Шыранкай изводится по тебе, шалопутному, а ты не видишь, будто ослеп. А я и сам, твой отец, виноват, что отправил тебя к Каллистрату. Можно сказать, в батраки отдал да еще просил Каллистрата при встрече: «Вы будьте построже к нему, все заставляйте делать, любую работу. А не послушается — наказывайте».
А что говорил я Учару?