Авторы доносов подобного рода пытаются, по выражению Больтански, осуществлять «полномочия правосудия»{540}. Эта судебная функция характерна для «доносов подчиненных». Могущественным людям нет нужды использовать донос в поисках справедливости, так же как и с целью манипуляции.
На донос можно посмотреть и как на способ сокращения пути или суррогат других социальных механизмов. Если бюрократия работает плохо и на обычные бюрократические процедуры полагаться нельзя, донос позволяет срезать дорогу, обойти бюрократические рогатки. Если правовая система неэффективна и судебный процесс — недоступная роскошь, донос служит заменой закону. В России сталинского периода он выполнял обе эти суррогатные функции. Что касается закона, то народные суды, вполне адекватно разбирая иски одного гражданина к другому, не были способны удовлетворить претензии гражданина к представителю власти. Очень многие доносы прямо или косвенно посылались прокурорам, нередко заставляя тех предъявлять уголовные обвинения объектам доносов. Легко понять, почему советский гражданин выбирал такой путь: шансы на успех судебного разбирательства, несомненно, возрастали, если дело возбуждалось по инициативе прокурора, а не по иску частного лица в суде низшей инстанции[185].
Доносы никогда не пишутся в вакууме. Прежде всего это письма во власть, а у власти в каждом конкретном контексте — свои коды, правила, предпочтения и сферы действия. Люди пишут такие доносы, которые, по их мнению, будут властью услышаны и заставят ее принять меры. На практике это, в частности, означает, что они доносят о прегрешениях, осуждаемых и караемых данной властью. Социетальные интересы тоже играют роль, но, как можно догадаться, не столь большую. В конце концов, донос, как правило, есть взаимодействие между индивидом и государством. Лишь в исключительных ситуациях он приобретает характер коллективного торга либо сознательного выражения общественного мнения.
В сталинские времена советские граждане доносили на «классово чуждых», потому что чуждое социальное происхождение влекло за собой лишение прав и прочие санкции. Они доносили на «кулаков», потому что кулаки подлежали экспроприации и депортации, так же как и лишению прав. На евреев не часто доносили именно за то, что они евреи (как делалось в нацистской Германии), поскольку советский режим в 1930-е гг. евреев не третировал и осуждал антисемитизм. Столь же редко доносили на людей нетрадиционной сексуальной ориентации — либо потому, что для властей это, по общему мнению, не представляло интереса, либо потому, что и в обществе это не было предметом главной заботы.
В годы Большого террора, когда советская власть призвала всех к доносительству самого разного рода, граждане охотно откликнулись, часто обращаясь к партийной номенклатуре преступников и строча доносы на «троцкистов», «врагов народа», «вредителей», «шпионов». Однако не стоит думать, будто режим мог регулировать поток доносов, по своему усмотрению открывая и закрывая «кран», или с точностью до запятой «заказывать» их содержание. Как мы видели, в реальной жизни павлики Морозовы, как правило, не доносили на собственных родителей, видимо, зная, что в глазах большинства людей, даже коммунистов, подобное достойно осуждения. Бывшие супруги благоразумно не спешили следовать примеру первой жены генерала Якира, несмотря на поощрение со страниц «Правды».
Доносить или нет — всегда вопрос личного выбора, как бы ни стимулировал доносительство режим и какие бы выгоды оно ни сулило. Слово «донос» в русском языке в 1930-е гг. уже имело негативное значение, а это подразумевает, что многими или даже большинством практика доносительства осуждалась[186]. Но если большинство людей думало, что писать доносы плохо, почему же столь многие это делали?
Во-первых, писали не все (во всяком случае мы так полагаем), и только меньшинство писало часто. Среди этого меньшинства историк узнает знакомые типы: параноики с манией преследования; люди, снедаемые злобой и завистью, ищущие, кого бы ужалить побольнее; графоманы (возможно, специфически русского типа){541}, пишущие из любви к самому процессу и ради того, чтобы их читали; непременные «в каждой бочке затычки», которых всегда интересуют чужие дела и грехи.
Во-вторых, авторы обличительных писем зачастую, несомненно, не смотрели на них как на доносы. Человеку свойственно по-разному классифицировать одни и те же действия в зависимости от того, кто их производит (если я пишу донос, то я — общественно активный гражданин; если его пишет мой враг, то он — презренный доносчик). Многие из тех, кто писал письма о «злоупотреблении властью», наверняка мысленно не относили их к категории доносов[187]. Это давалось им тем легче, что советские граждане привыкли писать властям всевозможные письма (жалобы, ходатайства, просьбы), которые действительно не являлись доносами и в которые не вкладывалось чувство ненависти[188].
Наконец, главная причина, заставлявшая человека писать доносы, даже если он в принципе осуждал подобную практику, заключалась в том, что выбор других возможных мер у советских граждан был невелик. Закон функционировал плохо, бюрократия — еще хуже. Посреднических институтов, которые вели бы дела с государством от имени индивида, — раз-два и обчелся, да и те слабые (как, например, профсоюзы). Некоторые люди в сталинском обществе, имея хорошие связи, могли потянуть за нужные ниточки, чтобы исправить ошибку или несправедливость, преодолеть бюрократические препоны. Но для огромного большинства, не обладавшего ни могуществом, ни связями, донос представлял собой одну из немногих доступных форм личного действия, благодаря ему маленький (а также злобный) человек мог надеяться заставить окружающих с собой считаться.
ГЛАВА 12.
ИСТОРИИ ЖЕН
Регулирование партией интимных отношений давно стало в стране предметом насмешек. Однако многие советские женщины до сих пор считают партком последней инстанцией, призванной возвращать в семью неверных супругов, защищать их дочерей от соблазнителей и наказывать развратников и развратниц{542}
В 1930-е гг. парткомы, кажется, не слишком беспокоились о частной жизни и нравственности членов партии. Не потому, что идеологические соображения запрещали вторжение в приватную сферу: напротив, партия всегда в принципе настаивала на своем праве интересоваться личной жизнью граждан, особенно партийцев, и регулярно этим правом пользовалась в таком, например, специфическом вопросе, как соблюдение религиозных обрядов коммунистами и членами их семей. Но на практике до войны она не желала ничего слышать о половой жизни людей (а также и о пьянстве, если только оно не приводило к полной потере трудоспособности), негласно признавая, что у нее есть более серьезные заботы[189].
Пятьдесят лет спустя Владимир Шляпентох описал совершенно иную ситуацию: партия горячо интересуется частной жизнью своих членов, женщины привыкли обращаться к властям с личными проблемами. Этот интерес, по словам Шляпентоха, появился «давно»; наверняка он был уже в 1960-е гг., когда поэт-бард Александр Галич высмеял его в своей песне «Красный треугольник, или товарищ Парамонова» (1964). Песня написана от лица незадачливого мужа, о чьих похождениях с некой Ниной из анонимки узнала жена, ушла из дома и обратилась к партии, требуя наказать его. Неверного супруга вызвали на партсобрание, он признал свою вину («И в моральном, говорю, моем облике / Есть растленное влияние Запада») и получил строгий выговор с занесением в учетную карточку[190], который отпугнул Нину и позволил супругам примириться под партийным крылышком{543}.