В этой книге рассказывается о переделке идентичности в обществе, брошенном в водоворот революции. Я исследую, как отдельные люди, оказавшись в такой ситуации, решают вопрос своей идентификации — главным образом, как они создают себе новый образ, подходящий к новым жизненным обстоятельствам, однако на протяжении довольно долгого времени остающийся ненадежным и уязвимым. Меня интересуют также социальные последствия этого: какие социальные практики (чистка, самокритика, доносительство) и особенности менталитета (подозрительность, забота о выяснении «подлинного лица» окружающих) развиваются в условиях, когда каждый человек старается пересотворить себя и отстоять свое заново изобретенное «Я», зная, что соседи заняты тем же самым. Моя работа, в отличие от многих исследований «идентичности», опубликованных в последние годы, посвящена в первую очередь индивидуальной, а не национальной или групповой идентичности. Как только в фокусе внимания оказываются индивиды, немедленно всплывает тема самозванства — в данном случае без нее при исследовании идентичности не обойтись. Самозванец — человек, который выдает себя за другого, претендует на идентичность, не принадлежащую ему по праву. В революционных условиях крайне важно разоблачать самозванцев, прикидывающихся революционерами. Но вместе с тем опасно тонкая грань отделяет самозванство от вполне похвальной практики самоформирования или перевоплощения, которого революция требует от всех граждан страны[3]. Как разрешали это затруднение в Советской России, как отличали одно от другого в повседневной жизни — одна из тем моей книги.
В первые годы советской власти всех волновала главным образом проблема идентичности с точки зрения социально-классовой принадлежности. Большевики захватили власть от имени пролетариата и полагали, что именно пролетарии могут быть опорой советской власти, а «буржуи» (в 1920-е гг. этим словом часто называли членов любой группы, которая была привилегированной при старом режиме) — только ее противниками. В итоге причины и следствия до некоторой степени поменялись местами, и те, кто поддерживал революцию, считались «пролетариями», а те, кто выступал против нее, — «буржуями». Так или иначе, новые правители придавали классам достаточно большое значение, чтобы проделать в 1920-е гг. большую работу по статистическому анализу классовой структуры населения и различных учреждений страны, а также проводить политику дискриминации «классовых врагов» (т. е. людей, которые являлись врагами по определению, в силу своей принадлежности к особому социальному классу) и выдвижения тех, кого классовое положение делало естественными союзниками революции.
Категория «класс», увы, оказалась весьма неоднозначной. Классовую принадлежность не так легко установить по внешним признакам, как расу или пол, и гораздо труднее определить по имени и родному языку человека, чем национальность. Конечно, классы связаны с социальным положением, но во время революции (и как раз из-за нее) социальное положение и род занятий у многих людей изменились. Возможными критериями классовой идентичности оставались манеры, т. е. формы саморепрезентации, которые человек мог усвоить, а мог и не усвоить, и биография. Последняя приобрела ключевое значение для определения классовой принадлежности индивида в советском обществе. Изложение собственной биографии с ответами на вопросы и замечания слушателей стало обычной советской практикой в самых разных ситуациях, включая чистку и выступления с «самокритикой» на собраниях; во всех личных делах содержались автобиография и анкета, призванные осветить историю политической и профессиональной деятельности человека и выявить его классовое положение до мельчайших подробностей, учитывая и то, как оно менялось со временем. При наличии правовых и административных структур, которые осуществляли дискриминацию по классовому признаку, люди, естественно, стремились составлять автобиографии так, чтобы скрыть «плохие» с классовой точки зрения моменты, а сомнительные — представить в наиболее выгодном свете. Привычка к утаиванию и ретушированию тех или иных фактов, неразрывно связанная с общим процессом пересотворения себя, коего требовала революция, стала второй натурой советского гражданина, так же как и противоположная привычка к разоблачению и доносительству
Эта книга — исследование индивидуальных практик самоидентификации в Советской России. В ней не рассматриваются государственные практики формирования идентичности с помощью пропаганды, средств массовой информации и учебных заведений или групповая социализация среди сверстников в школах, пионерской и комсомольской организациях, хотя эти темы сами по себе небезынтересны. Мало говорится также об интеллектуальных дебатах по поводу идентичности или индивидуальных духовных исканиях философского плана. Я с радостью обратила бы внимание и на дебаты, и на духовные искания, если бы обнаружила таковые, но в действительности и то, и другое — удивительно редкое явление. Коммунистическая партия и Советское правительство вырабатывали свою политику по таким вопросам, как классовая дискриминация, почти не дискутируя об этих вопросах (если подобное все же случалось, я это отмечаю) и не подводя под них теоретическую базу Молчание Русской революции о ключевых проблемах социальной практики составляет яркий контраст с пылкими спорами и глубоким теоретизированием деятелей Французской революции на такие темы, как доносительство. Что же касается индивидуальных философских исканий, то мы и здесь сталкиваемся с красноречивым молчанием. Судя по дневникам и воспоминаниям, советские граждане прагматично заботились о презентации своей идентичности, возможно, добросовестно трудились над созданием «советского» имиджа, но редко задавались метафизическими вопросами бытия (кто я в этой бесконечной вселенной?). Может быть, это связано с чрезвычайными тяготами жизни в Советском Союзе 1920-1930-х гг., под влиянием которых складывались модели поведения, характерные для обществ военного времени. Живя под властью политического режима, постоянно руководившего своими гражданами и часто каравшего их, люди проникались фатализмом, который, как это ни парадоксально, по-видимому, избавил их от многих страхов и неврозов, широко распространенных в тот же период на капиталистическом Западе{2}.
Историографическая заметка
Эта книга написана социальным историком, который начал печататься в 1970-е гг. Однако тема ее ближе историкам советской культуры, особенно когорте молодых последователей Фуко, появившихся на сцене во второй половине 1990-х гг. и положивших начало исследованиям «советской субъективности»{3}. Такое сочетание автора и темы поначалу может смутить некоторых читателей — причем не тех, кто незнаком с предметом, а как раз тех, кто хорошо его знает. Поэтому имеет смысл сразу отметить, что речь идет не об атаке на школу «советской субъективности» по Фуко и не о присоединении к ней, а о чем-то совершенно ином. Наилучший способ объяснить, что это за «иное» и как я к нему пришла, — краткий экскурс в мою интеллектуальную автобиографию. Читатель, не занимающийся профессионально советской историей, может пропустить этот раздел.
Меня как социального историка долгое время не удовлетворяло понятие класса в роли аналитической категории для изучения советского общества и раздражали дискуссии советских и западных марксистов о «классовом», в частности пролетарском, сознании в советском контексте{4}. Я хорошо знала историю русских рабочих, чью «сознательность» превозносили советские авторы. Эти рабочие в основном жаждали порвать с рабочим классом или дать такую возможность хотя бы своим детям, и в первые пятнадцать послереволюционных лет легко добивались этого благодаря советской политике выдвижения пролетариев и беднейших крестьян{5}. Разумеется, социальные историки в СССР были вынуждены пользоваться в своей работе марксистскими классовыми категориями, и делали это в крайне статичной, грубо материалистической манере. Когда в 1970-е гг. социальной историей Советского Союза стали заниматься и на Западе, я выступила против тенденции принимать классовые характеристики за чистую монету и сосредоточиваться на вопросах, которые мне казались марксистской схоластикой (действительно ли русские рабочие обладали пролетарским классовым сознанием; были ли крестьяне, получившие от большевиков клеймо «кулаков» — деревенских эксплуататоров, — действительно кулаками или только «середняками»){6}.