— Как жаль, что все это столь быстротечно, — сказал он, когда пестрые краски неба потускнели и опустились серые сумерки»{433}.
Эти воспоминания написаны для широкой публики и в значительной мере — по определенной схеме, однако мы можем найти похожие свидетельства приязни к патрону и в дневниках{434}. Исчерпывающего ответа на вопрос об «искренности» подобных заявлений это не дает. Но нас интересует не столько подлинность выражаемых эмоций, сколько сам факт, что их выражение являлось необходимым условием в ситуации патронажа. Даже непочтительная Надежда Мандельштам тепло пишет о патроне мужа Бухарине. Циничный Шостакович называет Тухачевского «другом» и «одним из интереснейших людей, которых я знал», признавая, впрочем, что, в отличие от других почитателей маршала, «держал себя независимо»: «Я был дерзок, Тухачевскому это нравилось»{435}.
Свидетельства об отношении патронов к клиентам найти труднее, но все-таки возможно. Молотов замечает, что между Ворошиловым и его клиентом, художником Александром Герасимовым, «взаимная была такая связь». Хрущев, по всей видимости, имевший в 1930-е гг. не столь широкие связи с интеллигенцией, как многие другие лидеры, в тех нескольких случаях, о которых он вспоминает в мемуарах, подчеркивает свое личное расположение, например к инженеру Б. Е. Патону{436}. Не один клиент-мемуарист изображает своего патрона человеком, находящим счастье в помощи другим (или отдельным категориям других — скажем, молодежи или художникам). Применительно к советским партийным деятелям такая характеристика может показаться весьма странной, однако она наверняка совпадала с их собственным самовосприятием. Учитывая суровость советской власти в 1930-е гг., секретарю обкома или члену Политбюро не всегда легко было сохранить ощущение (очень важное для того, чтобы эффективно функционировать в качестве лидера), что он в сущности хороший человек, который служит интересам народа. Патронаж, приносящий лидеру благодарность, преданность и любовь клиентов и дающий возможность продемонстрировать собственную верность, щедрость и отзывчивость, несомненно помогал ему в этом.
В отдельных случаях, когда дистанция между патроном и клиентом никак не позволяла назвать их отношения дружбой, требовалось все-таки придать им хоть сколько-нибудь персонализированный оттенок. Наглядное тому свидетельство (правда, в художественно стилизованной форме) — рассказанная биографом Вышинского история, скорее всего анекдотическая, о Вышинском и его клиенте, знаменитом эстрадном певце Александре Вертинском. После того как Вертинский благодаря Вышинскому получил возможность вернуться в СССР из Китая, где жил в эмиграции, Вышинский якобы пришел однажды на его концерт. Там он «скромно сидел в боковой ложе, укрытый от любопытных глаз бархатными занавесками. Однако для артиста на сцене его присутствие не осталось тайной. Он прекрасно знал, кому Судьба предназначила стать его благодетелем. Начиная петь, он в знак уважения слегка повернулся к этой ложе. Совсем чуть-чуть, но все же заметно. И поклонился в сторону той же ложи отдельно и с особенным достоинством»{437}.
Наталии Сац, сосланной в 1940-х гг. в провинцию, было чрезвычайно важно обзавестись новыми клиентскими связями в местах ссылки. Судя по ее рассказу, это означало любыми средствами добиться встречи с потенциальным патроном и — самое главное — постараться при этом каким-то образом завязать с ним отношения мало-мальски личного характера. Например, в Алма-Ате, после того как ей наконец удалось увидеться со вторым секретарем ЦК партии Казахстана Жумабаем Шаяхметовым, доказательством успеха встречи — то есть установления личной связи — стал коробок спичек с его стола, на мгновение привлекший внимание Сац, который Шаяхметов (тоже умевший играть в эту игру) в шутку прислал ей потом с курьером. Позже, когда враги в саратовском театре грозили ей переводом еще дальше в глушь, она «собралась с духом, отправила лично… обливаясь слезами, просьбу» первому секретарю обкома Г. А. Боркову — патрону, устроившему ее в этот театр{438}.
Иерархия патронажа
Юрий Елагин рассказывает в своих воспоминаниях об эпической «битве патронов» между двумя театральными деятелями, обладавшими хорошими связями: администратором театра Вахтангова Л. П. Руслановым и директором московского театра Красной армии А. Д. Поповым. Русланов и Попов жили в одном доме, и трения между ними начались из-за того, что Попов вывешивал на балконе ящики с цветами, которые, по мнению Русланова, представляли опасность для прохожих. Используя свои связи, Русланов добился от начальника райотдела милиции распоряжения убрать ящики. Попов в ответ получил от начальника московского горотдела милиции разрешение их сохранить. Русланов пошел к начальнику всей советской милиции, Попов организовал письмо от Ворошилова, который велел оставить его цветы в покое. Но Русланов все-таки победил: он дошел до председателя Президиума Верховного Совета СССР М. И. Калинина, и тот распорядился-таки снять злополучные ящики{439}.
Может быть, это апокриф, но он прекрасно иллюстрирует иерархию патронажа, которой мог воспользоваться настойчивый клиент со связями. Театр Вахтангова, по словам Елагина, до 1937 г. располагал определенным кругом патронов среднего уровня — М. Горький, А. С. Енукидзе, Д. Е. Сулимов (председатель Совнаркома РСФСР), Я. С. Агранов (заместитель наркома внутренних дел) — «которые всегда были готовы сделать для нашего театра все возможное». Но имелись и еще более высокопоставленные лица, в частности Ворошилов и Молотов (члены Политбюро, а Молотов — в придачу председатель Совнаркома СССР), к которым обращались в крайнем случае{440}. Патроны среднего уровня сами являлись клиентами, чья эффективность как патронов часто зависела от доступа к их собственным патронам наверху. Горький, к примеру, добивался положительных результатов в этой роли, только пока Сталин, Молотов, Ягода и пр. прислушивались к его просьбам за клиентов.
Естественно, в политически опасной атмосфере Советского Союза 1930-х гг. статус патрона далеко не всегда отличался стабильностью: патрон мог подниматься и падать в иерархии патронажа; он мог вообще полностью утратить статус патрона и превратиться в клиента-просителя[153]. История Бухарина — яркий пример подобного процесса. Остроглазая Надежда Мандельштам подметила: «Вплоть до 28-го года он восклицал: “идиоты!” и хватал телефонную трубку [когда Мандельштам прибегал к его заступничеству], а с тридцатого хмурился и говорил: “Надо подумать, к кому обратиться…”» Одним из патронов, к которому Бухарин в начале 1930-х гг. с успехом обращался ради Мандельштама, был Молотов. Горького Бухарин знал не очень хорошо, но, признавая его могущество как патрона в то время, «в поисках “приводных ремней” все рвался к “Макси-мычу”». Орджоникидзе и Ворошилова он в последние годы просил уже за себя самого{441}.
Беды и радости патронажа
Как уже отмечалось, советский патрон не получал от клиентов осязаемой выгоды. Срок пребывания советских официальных лиц в должности не зависел от популярности или победы на выборах. Клиенты славили великодушие своих благодетелей, но грубая лесть и пылкие изъявления восторга в адрес какого-нибудь местного руководителя могли спровоцировать обвинение в том, что он насаждает свой «культ личности». По сути, в проникнутом подозрительностью мире сталинской политики чрезмерно активное и ответственное отношение к роли патрона было связано с определенным риском. В годы Большого террора, когда местных руководителей разоблачали как «врагов народа», то и дело звучали презрительно-осуждающие словечки «хвосты» и «семейства». Пример потенциальной опасности патронажа можно найти в воспоминаниях редактора «Известий» И. М. Тройского, который в 1930-е гг. оказывал покровительство художникам старой реалистической школы. После того как группа «клиентов» проводила его домой в знак признательности за выступление в защиту реализма на одном собрании художников, Тройскому позвонил Сталин, резко и угрожающе спросивший: «Что вчера была за демонстрация?»{442},[154]