Священники и члены их семей в советском понимании составляли еще один аномальный «класс», совершенно очевидно являвшийся прямым потомком прежнего духовного сословия[58]. В отличие от «служащих», всего лишь вызывавших подозрения и нарекания, священники принадлежали к заклейменному классу и считались недостойными звания полноправных советских граждан. В 1920-е гг., когда заходила речь о потенциальных контрреволюционных классовых врагах, о них вспоминали в первую очередь. Принимались меры, чтобы помешать детям этих классовых врагов, также носившим клеймо, получить высшее образование и «проникнуть» (в терминологии того времени) в среду учителей. Уверенность, что священник — по определению классовый враг, была столь сильна, что в конце десятилетия очень многих сельских священников «раскулачивали», т. е. лишали имущества, выгоняли из домов, арестовывали и ссылали наравне с кулаками.
Принцип классового правосудия в суде означал, что обвиняемый «буржуй» или «кулак» в случае осуждения получал более суровый приговор, чем пролетарий. Поэтому обвиняемые иногда пытались добиться своей «реклассификации»: как сообщалось в одном юридическом журнале, «родственниками, а иногда и самими обвиняемыми достаются документы об изменении га материального и социального положения, и наблюдкомы разрешают вопрос о переводе из одного разряда в другой»{129}. Подобная юридическая реклассификация кажется совершенной бессмыслицей, если смотреть на классы с марксистской точки зрения, но приобретает глубокий смысл, если предположить, что слово «класс» в действительности было революционным названием сословия.
В системе высшего образования лица, которых по классовому признаку не принимали в вуз или исключали из него в ходе социальных чисток, также спорили по поводу своей классовой принадлежности. Вообще классовая дискриминация в образовании была больным вопросом для большевиков, достаточно старых, чтобы помнить времена, когда царское правительство старалось ограничить доступ к образованию для представителей низших сословий («кухаркиных детей») и такую политику осуждали все российские радикалы. Никто не заходил настолько далеко, чтобы открыто заговаривать в публичных дебатах о новой советской сословности, но «политика квот», которая проводилась в образовании в 1920-е гг., имела весьма смущающий подтекст. Когда, например, учителя наседали на представителя правительства, требуя «равноправия с рабочими» при приеме в институт[59], могло показаться, будто какое-то искривление времени отбросило Россию в 1767 г. и в Уложенной комиссии Екатерины Великой идут споры о сословных привилегиях.
Оттенок сословности просматривался и в «генеалогическом» подходе, обусловливавшем «истинную» классовую принадлежность человека его происхождением, а не классовым положением, в котором он находится на текущий момент по роду своих занятий. «Генеалогический» подход к классам высмеивали партийные интеллигенты{130} и презирали статистики ЦК; последние, определяя классовый статус того или иного коммуниста, использовали два показателя — «социальное положение» (в данном контексте это обычно означало основное занятие человека в 1917 г.) и занятие в настоящее время. Вообще в 1920-е гг. коммунисты, говоря о пролетариях, сравнительно редко обращались к генеалогии: конечно, звание «потомственного рабочего» являлось предметом гордости, но столько рабочих, в том числе и коммунистов, в действительности родились крестьянами, что это, несомненно, служило сдерживающим фактором, так же как и непролетарское происхождение многих партийных лидеров. Как выразился статистический отдел ЦК, кем были родители коммуниста, не столь важно, поскольку это «накладывает менее яркий отпечаток на весь его духовный облик», чем его собственный непосредственный классовый опыт и профессиональная биография{131}. Генеалогию привлекали в основном, когда требовалось заклеймить классового врага. Независимо от рода занятий или убеждений, сыну священника было не легче избавиться от ярлыка «из духовенства» (т. е. по сути от наследственной принадлежности к духовному сословию), чем сыну дворянина — искупить свое аристократическое происхождение.
Впрочем, если советские законы и создавали новые «классы-сословия», то ненамеренно и незаметно для самих большевиков. Русские интеллектуалы-марксисты были глубоко убеждены, что классы и классовые отношения — объективные социально-экономические явления и что сбор информации о них — единственный путь к научному пониманию общества. Поэтому-то, несомненно, Ленин еще до окончания Гражданской войны настаивал на проведении переписи, которая дала бы сведения о занятиях населения и классовых отношениях[60].
Всесоюзная перепись населения, организованная и проанализированная в соответствии с непреложными марксистскими принципами, была проведена в 1926 г., ее итоги опубликованы в 56 томах. В качестве базовых социально-экономических категорий в ней рассматривались наемные работники (пролетариат), с одной стороны, и «хозяева», городские и сельские, — с другой. Во второй группе, включавшей наряду с городскими ремесленниками и дельцами все крестьянство[61], те, кто нанимал работников (капиталисты!), строго отделялись от тех, кто трудился в одиночку или с помощью членов семьи{132}. Эта перепись, которую вдоль и поперек изучали и анализировали демографы, социологи, журналисты и политики тех лет, стала большим шагом вперед в деле «восстановления марксистской классовости»{133}. Разумеется, она не могла создать классы в реальном мире, зато создала нечто вроде, так сказать, виртуальных классов: статистическую репрезентацию, позволявшую советским марксистам (и будущим поколениям историков) исходить из предпосылки, что в России было классовое общество.
Паспорт и сталинистская сословность
В конце 1932 г. советское правительство впервые после падения старого режима ввело внутренние паспорта. Это была реакция на явную угрозу наплыва беженцев из охваченной голодом деревни в города, и так уже сверх всякой меры перенаселенные в результате массовых миграций в связи с коллективизацией и стремительным развитием промышленности в годы первой пятилетки. Вместе с тем данная мера оказалась некой вехой в эволюции новой советской сословности. Паспорта царского времени идентифицировали своих владельцев по сословной принадлежности, новые советские паспорта точно так же идентифицировали их по «социальному» (т. е., по сути, классовому) положению[62].
Рис. 3. «Напраслина». Рис. Б. Клинча (Крокодил. 1935. № 23. С. 14)
Примечательная черта новой паспортной системы заключалась в том, что паспорта вместе с городской пропиской выдавались городским жителям органами ОГПУ (предшественника НКВД и КГБ), а крестьяне не получали паспортов автоматически. Как и при царизме, сельские жители должны были обращаться за паспортом к местным властям перед отъездом на временную или постоянную работу за пределы своего района, и просьбы их не всегда удовлетворялись. Колхозники нуждались также в разрешении колхоза на отъезд, совсем как в былую пору круговой поруки[63], когда членам общины, чтобы покинуть ее, требовалось разрешение от мира. Таким образом, крестьянство было поставлено в юридически особое (и, конечно, низшее) положение, и здесь трудно не заметить сословного подтекста. В течение 1930-х гг. правила выдачи паспортов не претерпели существенных изменений, невзирая на принцип равноправия, который Конституция 1936 г. провозгласила основой советского государства и права.